Екатерина Великая (Том 2)
Шрифт:
Но всё-таки для напечатания книги хотя бы в домашней типографии требовалось разрешение обер-полицеймейстера.
Радищев облачился в парадный кафтан, надел орден, надушился, взял белоснежные перчатки и поехал к обер-полицеймейстеру Никите Ивановичу Рылееву.
Рылеев был почитатель французского балета и мастер устраивать попойки, приводившие даже гвардейцев в изумление. Назначение полиции он видел более в молодцеватости внешнего вида и содействии благоустройству столицы. Он мог поспорить со своими предшественниками ростом, и представительностью фигуры, и голосом. Одного ему не хватало – ума. Но при его должности этого и не требовалось.
Радищева Рылеев принял в превосходном настроении. Только что он ездил
– Недурна, недурна, да-да, недурна…
Радищев не мог понять, относится это к Екатерине или ещё к кому-нибудь, и, помолчав некоторое время, начал рассказывать о своём «Путешествии из Петербурга в Москву».
– Одобряю… Одобряю! – вдруг прервал его медным голосом Рылеев. – Теперь дворяне больше путешествуют в Париж, а ранее ездили к этому пророку вольнодумцев Вольтеру. А ты поезди по отечественным городам, посмотри, как там правит полиция, какой там порядок… – И, схватив у Радищева рукопись и перелистав её толстыми пальцами от первой до последней страницы, сделал размашистым почерком надпись:
«Печатать позволяю. Обер-полицеймейстер Рылеев».
Затем, очень довольный собой, посыпал песком начертанное и, вручив рукопись изумлённому Радищеву, добавил:
– Извините, что не имею возможности продолжать беседу по столь поучительному предмету… Дела, знаете ли, замучили окончательно…
Вечером Радищев решил ещё раз, перед сдачей в набор, просмотреть свою книгу.
Закат красноватым отблеском отражался на зеркальных стёклах окна, из которого был виден сад: чёрные деревья и осенние листья, пожелтевшие и сморщившиеся, падавшие при каждом дуновении ветра. Природа умирала. Александр Николаевич глядел в окно и думал: неужели в этом саду прошли самые лучшие дни его жизни, когда казалось, счастью нет предела и не будет конца? Тогда солнце, огромное, сияющее, стояло на голубом небе, освещая пышные кроны деревьев, высокую, пахнущую мёдом траву. Пели птицы, стрекотали кузнечики, нежные бабочки летали от цветка к цветку. И в этом земном раю в своём белоснежном платье, с венком на голове, из-под которого падали русые волосы, царила она – Аннет. Сияние молодости исходило от её счастливого лица, и переливчатый смех звенел в воздухе… Ангел смерти унёс её в могилу и всё покрыл своим чёрным крылом. В этой страшной жизни, где царило насилие человека над человеком, всё умирало: таланты, лучшие побуждения, любовь…
Он открыл последнюю главу своей рукописи.
Путешественник из Петербурга в Москву въезжает в подмосковную рощу и видит человека, лежащего в луже крови. Раненый стонет, он ещё жив. Это неудачный самоубийца. Приезжий спешит оказать несчастному помощь, спасти ему жизнь. «На что жизнь тому, кому она стала в тягость? На что она, коли нет в ней более приятностей?» – говорит тот и «с проворством несказанным, вложив пистолет в рот, спустил взведённый курок и приник к земле, не произнося ни малейшего стона».
«Да, – сказал про себя Радищев, закрывая рукопись. – В жизни более уже не осталось ничего, – издать книгу, сказать своё последнее слово полным голосом в лицо тиранам и умереть – другого выхода нет!»
Он встал, надел шляпу и плащ и вышел из дому. Теперь вечерние прогулки вошли у него в привычку; он совершал их по одному и тому же маршруту.
У Александро-Невской лавры он прошёл через ворота лазаревского кладбища. Здесь царствовала тишина, изредка попадалась скорбная фигура, склонившаяся над могильной плитой, в вечернем сумраке белел мрамор памятников.
Радищев приблизился к простой четырёхугольной чугунной ограде, внутри которой
Когда Ломоносова хоронили, Радищеву было шестнадцать лет. Вместе с другими воспитанниками Пажеского корпуса он затерялся в огромной толпе народа, составлявшей траурное шествие. Скорбь простых людей тогда глубоко поразила его.
Он полностью воспринял взгляды Ломоносова на значение науки и литературы для народа и всегда помнил его слова о роли писателя. «Великое есть дело смертными и проходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, пренося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила».
Он также понимал, что именно Ломоносов научил русских людей широкому государственному мышлению.
Теперь у Радищева вошло в привычку во всех случаях, когда он не знал, как поступить, спрашивать себя: а что сказал бы он – Ломоносов?
Сидя на ступеньках у подножия памятника, Александр Николаевич мысленно представил себе судьбу Ломоносова.
Вся жизнь гения русской науки прошла в жестокой борьбе и нечеловеческих страданиях. Злая мачеха в детстве, от которой он прятался в «уединённых и пустых местах, терпя стужу и голод, чтобы читать и учиться»; бегство в Заиконоспасское училище, где опять были голод и несказанная бедность и где «малые ребята перстами указывали, какой болван, лет в двадцать, пришёл латыни учиться». Потом такая же голодная жизнь за границей; новое бегство пешком из Германии в Голландию и возвращение в Россию. И далее непрекращающаяся жестокая борьба до самой смерти с многочисленными врагами за то, «чтобы выучились россияне».
Радищеву припомнились горькие слова в письме Ломоносова к Шувалову с просьбой об открытии Петербургского университета и гимназии: «По окончании сего только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон высокородных, которые мне низкою моею природою попрекают, видя меня, как бы бельмо на глазу».
«Думал ли он когда-нибудь о самоубийстве?» – задал себе вопрос Радищев и вздрогнул. Самая эта мысль показалась ему кощунственной. Он вспомнил рассказы современников о том, как Ломоносов в последние месяцы своей жизни, мучимый язвами, ломотой в суставах, бессонницами и одышкой, иногда появлялся в Академии или во дворце. Огромный, опираясь на трость и с трудом переводя опухшие ноги, он медленно шёл, гордо подняв голову. Его горящий, по-прежнему молодой взгляд отражал душу неистовую, беспокойную и зовущую к бою.