Екатерина Воронина
Шрифт:
По дороге, тоже черной, местами еще твердой, местами уже скользкой, со следами прошлогодней соломы и навоза, расхаживали большие белоносые грачи. Облака отбрасывали длинную, медленно движущуюся тень на дальние леса и деревни. Пахло талым снегом, а в лесу – мокрой хвоей.
На лесной тропинке еще лежала корка снега, но уже бугрились корни деревьев, воронки вокруг них протаяли до земли. Среди голых ветвей прыгал зяблик, маленький, с белыми полосками на крыльях… Пинь-пинь, пинь-пинь…
Острые весенние запахи вернулись к Кате. Мир стал светлым, теплым, сияющим. Не верилось,
Вот и колхозный сарай, сеялки, бороны, культиваторы, вытащенные для ремонта, топкая навозная жижа вокруг. Знакомые домики, заборы, палисадники. Большие синие мухи греются на солнце, точно прилипнув к стенам и заборам.
Катя остановилась. С горы открывался знакомый вид на Волгу. Она тянулась длинной, извилистой лентой, белизной своего снежно-ледяного покрова сливаясь с низким левым берегом. Справа темнели леса. Солнце ослепительно блестело на снегу. С железных крыш уже сошел снег, но еще видны были на них пятна влаги и поднимались голубоватые дымки испарений. Катя первый раз подумала, что все это вечно живое и сияющее, наверное, уже не для бабушки. И быстро пошла к дому.
Гроб стоял на столе в большой комнате наверху.
Внизу хлопотали соседки, сидели незнакомые старики и старухи, разговаривали будничными голосами, точно и не было в доме покойника. Наверху пахло еловыми ветками, раскиданными по полу и на столе. Оба зеркала, в гардеробе и то, что стояло у стены, заставленное фикусами, были завешены черной материей. И без того темная комната стала от этого еще темнее.
Отец сидел у стены. Он поднял голову и, не вставая, кивнул Кате.
Катя подошла к гробу. Ей казалось невероятным, что в лице бабушки, хотя и неестественно пожелтевшем, с подобранными под платок седыми волосами, таком знакомом и человечном, уже нет жизни. Но выпростанные и вытянутые вдоль туловища руки, большие, желтые, распухшие, странно неподвижные, были мертвы.
Вот и кончилась жизнь. Ничего больше не надо бабушке: ни забот, ни дома, где прошла жизнь, ни вещей, ни людей, ни маленьких внуков, которым вязала носки и варежки.
Из Куйбышева приехали дядя Семен и его жена Дарья-баламутная, как называла ее бабушка, из Роботков – старшая бабушкина дочь, Елизавета.
Гроб вынесли из дома. На улице стояла толпа. Молодых Катя не знала, старых узнавала постепенно, точно память ее стирала с этих лиц покров старости и обнажала когда-то хорошо знакомые черты.
Выносом распоряжались два отставных капитана – Арефьев и Вахрушин.
Тыча палкой в телегу, Арефьев сердито командовал:
– Ставь на край, так, поддерживай, теперь разворачивай.
Возчик из колхоза, молодой парень с неестественно серьезным выражением веселого, здорового лица, подобрал вожжи. Телега тронулась. Все двинулись за ней. Ребятишки побежали по тропинке в гору, чтобы первыми поспеть на кладбище. Остальные шли за телегой, взбиравшейся в объезд. Телега перекашивалась на камнях. Отец и дядя Семен поддерживали гроб.
За годы, что Катя не была здесь, ограда кладбища сломалась,
– Не почитаем покойников, – желчно сказал Арефьев, жуя губами. – Раньше, бывало, и отпевали, и всему свое место было. А теперь? Шесть досок да холстинки кусок… Торжественности нет.
Парень-возчик приколотил крышку. Гроб на веревках опустили в яму. Она была недостаточно длинна, пришлось еще немного подкопать.
Лопаты звонко постукивали о землю, прихваченную за ночь морозцем. Земля с шумом падала на гроб, ссыпаясь вокруг него, потом закрыла его сосновые доски.
Вахрушин, ловко орудуя лопатой и похлопывая ею сверху и с боков, придал холмику правильную форму.
Закончив дело, Вахрушин выпрямился, тыльной стороной кисти вытер со лба пот, удовлетворенно сказал:
– Вот и легли рядом с Никифором. При жизни не ладили, а тут, значит, вместе легли.
Мучительная мысль о нелепости смерти подавлялась обыденностью совершаемого обряда. Кате казалось, что сейчас бабушка выйдет из кухни, тяжело поднимется по скрипучей лестнице и появится здесь, в большой комнате, где вокруг столов сидят люди и справляют по ней поминки.
Вещи, обстановка комнаты, дом были неотделимы от бабушки, не верилось, что они могут существовать без нее. Вероятно, подобное чувство диктовало древним обычай класть с покойником его вещи.
Сизый махорочный дым стоял в комнате. Тетя Елизавета и Дарья убирали пустые тарелки и, громыхая по шаткой лестнице, приносили из кухни полные.
– Вспомянем, – говорили старики, поднимая граненые стопки.
– Мертвому помины, а живому именины… – начал было охмелевший Вахрушин.
Но Арефьев строго посмотрел на него из-под лохматых седых бровей.
– Покойница двух сыновей вырастила, трех дочерей. Мужу женой была, внукам – бабкой. Заботилась.
– Большого ума женщина, – поддакнул Вахрушин.
– Самое это ценное геройство – настоящих людей вырастить, – сказала соседка Клочкова.
Воронин молча прислушивался к разговору.
Давно, когда он плавал матросом на «Изумруде», у капитана парохода случился приступ сердечной астмы. Капитан был стар, и все понимали, что это конец.
Когда старика несли с парохода, Воронин перехватил взгляд, которым тот последний раз посмотрел на судно, где прошла жизнь. И чем ближе подходил Воронин к своей черте, тем чаще возникал перед ним взгляд старого капитана – и он таким же тоскливым взглядом проводит свое судно. И Волга, и вода, и лед вот этот, и берега, которые тянутся на тысячи верст, – все перестанет существовать.
– Вот, – сказал Воронин своим глухим, медленным голосом, – подсчитали люди – перевез я за свою жизнь один миллион двести тысяч тонн груза. Это сколько же пудов будет?
– За семьдесят миллионов пудов будет, Иван Васильевич! – крикнул чей-то молодой голос с другого конца стола.
– Так, – продолжал Воронин, не оглядываясь. – А людей перевез – и не сосчитаешь. Вот и ушла на это жизнь. Как теперь, настоящая она или нет?
– За то тебе и почет, Иван Васильевич, – сказал Сибирцев, токарь затона «Парижская коммуна», сосед Ворониных.