Элегiя на закате дня
Шрифт:
Ему до сих пор неприятно за тот тяжелый, неискренний разговор, он ведь соврал любящей женщине. Но что ж оставалось делать в его положении? Что предпринять? Всерьез разводиться? Но ни тогда, ни сейчас он на это бы не пошел. Даже после рождения дочери от Лели.
Чего греха таить, у него нет-нет, да и закрадывались осторожные, трезвые мысли: а вдруг это ненадолго, вдруг, через месяц, через три, через год, они расстанутся. Такое уже бывало с прежними его увлечениями – романы в светском обществе столь же быстротечны, как Нева, стремительно несущаяся мимо гранитных берегов.
К тому же, у него, у Тютчева, до сих пор была тайна, которую он не доверял никому, и только
Он, конечно, хотел быстро покончить с этой ненужной связью, но Гортензия забеременела, и ему пришлось перевезти ее в Россию, в Петербург. Здесь она родила мальчика, названного Николаем. Потом еще одного – Дмитрия. Но все это случилось до Денисьевой. Да и привязан он к Гортензии особенно не был, только давал деньги на содержание, чтобы хоть немного чувствовать себя порядочным человеком.
Тютчев уже полностью открыл глаза и задумчиво смотрел на молящуюся Лелю.
Она храбрится, хочет показать себя сильной. Но он-то знает, что она слаба – все женщины слабы, а женщины, не защищенные мужниной спиной, его силой и авторитетом, слабее вдвойне. Ее большие глаза, хотя и полны любви, но все же не могут скрыть от него правды – она страдает по-настоящему. Но что можно здесь поделать? Он поэт и потому тоже слаб.
Ему было ее жалко, и он точно знал, что Леля жалеет его. Они жалели друг друга, словно люди, жизнь которых не удалась, словно два глубоко несчастных человека, которые сошлись вместе только ради того, чтобы помочь друг другу и поддержать в трудную годину. Однак это не было правдой, ибо они были счастливы по-своему. Каждый из них мог дать другому то, что у него имелось в избытке – Леля дарила любовь, а он дарил ей свое внимание и, конечно, стихи. Хотя она была к ним достаточно равнодушна. Но это единственное, что оставалось в его силах – писать стихи и посвящать ей.
Он недавно написал такие строки:
Не раз ты слышала признанье:
«Не стою я любви твоей».
Пускай мое она созданье —
Но как я беден перед ней…
Перед любовию твоею
Мне больно вспомнить о себе —
Стою, молчу, благоговею
И поклоняюся тебе…
– Леля! – воскликнул Тютчев, порывисто поднимаясь и скидывая ноги с кушетки на пол, – Леля давай прогуляемся по Неве. Поедем немедленно.
Оторвавшись от молитвы, Денисьева с недоумением посмотрела на него, все еще находясь во власти общения с богом.
– По Неве? Сейчас?
– Да, да, – с горячностью заговорил он, шаря рукой по сукну стола, чтобы нащупать очки, положенные туда Лелей, – именно сейчас. Я должен что-то сделать для тебя, показать всем, что мне наплевать на людской суд.
– Но зачем? Что ты хочешь доказать?
– Мне нечего тебя стесняться! Пусть другие стесняются. Наплевать! Поплывем по Неве, поедем в Павловск, в Царское – все равно куда, чтобы все видели.
На глазах Лели выступили слезы, она прижала руки к груди.
– Я не хочу от тебя никаких жертв. Для меня достаточно того, что ты меня любишь.
– Да, да, вот именно! Я тебя люблю и хочу доказать свою любовь.
Письма к жене
«Что же произошло в твоем сердце, если ты стала сомневаться во мне, если перестала понимать,
22
Письмо Тютчева от 2 июля 1851г. (пер. с фр.)
Тютчев отложил перо в сторону, закончив письмо к Эрнестине в Овстуг, протянул руку и закрыл крышку тяжелой металлической чернильницы с фигурой Гете сверху. Этой вещью он дорожил, привез ее из Мюнхена. Гениального Гете он не знал – тот жил в Веймаре, а Тютчев служил по дипломатической части в Мюнхене. Но вот с его невесткой Оттилией он все же познакомился, попав в Веймар уже после смерти автора Фауста, и захаживал в ее в дом.
Вернувшись от Лели домой, Тютчев сел за широкий стол возле окна, откуда бил полуденный жар, долго и мучительно писал, подбирая слова. Письмо давалось ему с трудом, и оно было не первым, где он признавался в своем бессилии покинуть Эрнестину Федоровну.
Он смотрел на исписанный лист бумаги, на строчки, содержащие нежные, чувствительные слова к жене, призванные скрыть все, что бурлило и клокотало в нем последнее время, и чувствовал, что балансирует на тонкой грани правды и лжи. Не намереваясь делать выбор между двумя женщинами, он, по сути, признавался в любви им обеим. Однако, на самом деле, Тютчев мог все, кроме любви: мог обольщать, боготворить, преклоняться, мог молиться на богинь во плоти. Полюбить же казалось ему сложным делом.
Страсть, которая часто вспыхивала подобно яркой комете, особенно в молодости, могла заменять на первых порах любовь, создавать ее видимость, но физическое влечение угасало довольно быстро. И что же оставалось после? Обожание, духовный восторг, платоническое любование совершенными женскими формами, как любуются формами античных скульптур?
Так было, по крайней мере, раньше; женщины, чувствуя его охлаждение, относились к Тютчеву с понимаем, ведь поэтическая натура всегда пребывает в грезах, а значит к ней не предъявишь особенных требований. Его метрессы отступали, покидали поле любовного боя, признав поражение, отступали все, но не Леля. Она не желала смиряться с отчуждением любимого, ее Боженьки. Он чувствовал, что она вновь и вновь старается возбудить в нем любовь, не отпуская в заоблачные выси, заставляет жить полной и насыщенной жизнью здесь, рядом с ней.
Ее жгучие соблазнительные глаза, когда она лежала на постели в одном пеньюаре с распущенными волосами и, слегка улыбаясь, смотрела на него, возбуждали былую чувственность. А еще жаркое, зовущее тело, ее горячие, гибкие руки.
Сладок мне твой тихий шепот,
Полный ласки и любви;
Внятен мне и буйный ропот,
Стоны вещие твои.
Тютчев не мог выкинуть этих волнующих картин из головы.
«Как сладострастный старый сатир», – подумал он о себе с горькой иронией и уголки его тонких губ, с которых обычно сыпалось столько острот, печально опустились, а глаза же на минуту повлажнели.