Елена Зейферт. Имя его любви — фольклор… (интервью с Игорем Гергенрёдером)
Шрифт:
И.Г.: Нет. Я понимал, что возникнут мысли о “перекличке”, но мне не хотелось изменять имя моего дяди. Для его братьев он был Павкой. Отец вспоминал детство: родители дома говорили по-немецки. Приезжавшая в гости двоюродная бабушка по-русски почти не знала и называла Павла “Паулус”. А в то время ещё хорошо помнили о войне англичан с бурами 1899 — 1902 гг. Россия сочувствовала бурам, в народе ходила песня “Трансвааль, Трансвааль, страна моя”. Было популярно имя президента бурской республики Трансвааль Паулуса Крюгера. И когда дома братья сходились к обеду, кто-нибудь раньше других вбегал в столовую и при появлении Павла объявлял: “Их превосходительство Паулус Крюгер!”
Е.З.:
И.Г.: Мне кажется, человеку не дано понять, что есть действительное, подлинное правосудие. Обычно люди говорят, что следовали закону, приказу. Часто так оно было и есть. Но люди и по своему внутреннему побуждению отнимают чужую жизнь: вершат правосудие. Я бы не назвал этим словом подобные поступки. Однако надо ли делать вывод, что на насилие нельзя отвечать насилием? Позиция эта для кого-то весьма удобна. Можно внушающими почтение словесами прикрыть собственный страх перед насилием, а если оно угрожает другим, — прикрыть желание остаться в стороне. В романе “Донесённое от обиженных” один мой герой спрашивает другого о заповеди “не убий”. Тот отвечает: “Христос сначала говорит о законе Моисея “око за око, зуб за зуб”, — доступном пониманию людей. А затем добавляет, что заповедь “не убий” была бы лучше... Была бы — если б все-все люди одновременно последовали ей. До тех же пор, пока это остаётся только идеалом, приходится следовать закону Моисея”.
В данном случае устами героя прямо выражена моя авторская позиция.
Е.З.: О гражданской войне писали многие авторы — И. Бабель, М. Шолохов, Д. Фурманов… Каждый автор со своего ракурса, со своего отдаления или приближения… Но ваша проза о гражданской не укладывается ни в какую традицию, остаётся уникальной. Критик С. Воложин предполагает, что вы сознательно соотносили свою повесть “Грозная птица галка” с “Записками кавалериста” Н. Гумилёва. Эта гипотеза, думаю, неверна?
И.Г.: Вы правы. Собственно, гипотеза слишком малоосновательна, чтобы быть гипотезой. С. Воложин не зря называет себя не просто критиком, а “критиком-интерпретатором”. Этим он хочет обеспечить себе больше простора для весьма вольного толкования текстов. В “Записках кавалериста” Николая Гумилёва рассказывается о первой мировой войне. А та война и война Гражданская, как говаривали в Одессе, — это две большие разницы. У Гумилёва, пишет С. Воложин, говорится о частных успехах своей стороны при общем неблагоприятном положении дел, и в моей повести — тоже. Но сколько можно найти произведений, посвящённых подобным моментам. Первая же ссылка: Лев Толстой, “Война и мир”. В 1805 году русская армия Кутузова, воевавшая в Австрии против Наполеона, отступает. В бою под Шенграбеном, когда столь блестяще действует капитан Тушин, отряд прикрытия спасает от разгрома отходящие войска.
Критик-интерпретатор приводит начало “Записок” Гумилёва:
“Мне, вольноопределяющемуся — охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных, вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем”.
С. Воложин предлагает сравнить это с началом моей повести “Грозная птица галка”:
“В середине октября 1918 наша 2-я добровольческая дивизия отступала от Самары к Бузулуку. Было безветренно, грело солнце; идём просёлком, кругом убранные поля, луга со стогами сена, тихо; кажется, и войны нет”.
Что тут сказать? Сходство, гм, прямо-таки налицо.
Продолжая интерпретировать повесть, С. Воложин сравнивает её окончание с тем, что написано у Хемингуэя в романе “Прощай, оружие”. У Хемингуэя:
“Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и, в конце концов, только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было ещё произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как “слава”, “подвиг”, “доблесть” или “святыня” были непристойны рядом с конкретными названиями деревень”.
У меня:
“Мы несли Алексея до ближайшей деревни. Там и похоронили. Собрали в батальоне денег, сколько у кого нашлось, отдали священнику, чтобы отслужил не один раз.
Название деревни — Мышки. От Оренбурга в ста пяти верстах”.
По мнению С. Воложина, смысл этих строк тот же, что и у Хемингуэя. Но у меня название деревни не противопоставляется выражениям патетики. Рассказчику Лёньке очень жаль убитого им по ошибке Алексея Шерапенкова, Лёнька мучается виной, он полон уважения к погибшему. Потому деревня, то, где она расположена, запоминается навсегда. Эта память — памятник Шерапенкову. Он, а не Павка и не Лёнька, — главный герой повести.
Толкуя о моих вещах, интерпретатор там и сям предлагает выводы, которые не следуют из текста. Берёт эпизод, когда на некомплектную роту белых устремляются толпы рабочих, вооружённых, но не обученных военному делу, и выводит из этого, что за коммунистов было большинство населения страны. Но есть исторические документы. Известно, что Временное правительство назначило выборы в Учредительное собрание. Большевики, захватив 7 ноября 1917 власть, объявили, однако же, 9 ноября о созыве Учредительного собрания в назначенный Временным правительством срок. В ноябре-декабре 17-го по стране, уже при власти большевиков, прошли выборы в Учредительное собрание. Вот данные, взятые из советских источников. За большевиков отдали свои голоса 23,9% избирателей. 40% проголосовали за эсеров, 2,3% — за меньшевиков, 4,7% — за кадетов. Остальные проголосовали “за другие мелкобуржуазные и буржуазные партии”. То есть, если округлить: за большевиков оказалось только 24 процента! 76 процентов были против.
Однако интерпретатор, подобрав подходящую цитату нужного ему автора о неком “массовом улучшении людей” в те годы, добавляет, что имеются в виду массы трудящихся, “составлявших большинство населения”. Извольте верить: за коммунистов, оказывается, были все трудящиеся.
Далее в том же духе. У меня в повести “Парадокс Зенона” действуют гимназисты, которые вступили в отряд восставших против комиссародержавия, как тогда говорили. Повстанцы воюют с большевиками из-за того, что те разогнали Учредительное собрание. У каждого из моих героев есть своя программа преобразований: наивно-романтическая, невыполнимая, конечно. Программы рождены надеждой на свободное волеизъявление людей. С. Воложин меж тем пишет, что эти утопические мечты “неспособны” привести гимназистов “в ряды врагов Советской России”. (Ну да, коли все трудящиеся за большевиков, то и Россия — Советская). Скажу лишь: куда ещё могли привести мечты о добре, о демократии, как не в ряды тех, кто борется за установление парламентаризма?
Интерпретатор, неистощимый в приёмах работы с текстом, обращается к узловому моменту в моей повести “Рыбарь”. Пойманные большевистские агенты, мужчина, женщина и подросток, заперты в пакгаузе. Их ожидает допрос. Взрослые опасаются, что подросток, который уже начал их выдавать, “расколется” окончательно. Они душат его. В этом моменте, пишет С. Воложин, выявилось желание автора “подгадить” той “исторической правде”, что большинство населения было за коммунистов и что оно массово улучшалось.