Елизаров ковчег (сборник)
Шрифт:
– Женя! – послышался где-то совсем близко дребезжащий голос Филемона. – Евгень Васильна! Ты куда запропастилась?
Она в ужасе опустилась на корточки, вжала голову в задрожавшие колени. Лопухи и крапива скрывали ее от него. Земля закачалась от приближающихся шагов. Филемон шарил в траве большой палкой с тяжелым медным набалдашником, разыскивая свою Бавкиду. Бавкида, раскорячившись, сидела на земле в сизой пленке хозяйственного мыла. Зубы ее стучали от страха. Она поняла, что он зашел за сарай и сейчас увидит ее. Тогда она беззвучно сказала себе: «Спаси и пронеси, Господи!» – и отползла прямо в крапиву, не чувствуя ожогов. В пяти шагах от нее стоял маленький лиловый Филемон в летней белой панамке, белой ночной рубахе и туфлях на босу
– Женя! – пробормотал он, волнуясь. – Да куда ж она подевалась!
Потом он снял со стенки ключ и начал открывать сарай. Она вспомнила, что это был лагерный барак, а никакой не сарай – что сарай это просто так, для отвода глаз, чтобы дачные соседи не приставали с расспросами, а на самом деле они только что приехали в Узбекистан из Москвы и Филемон заступил на место начальника женского лагеря. Она вспомнила, что осталась одна с только что родившейся Ларисой, что у нее пропало молоко за время переезда, что она нагрела воды в большом чугунном чане, потому что Ларису надо искупать и самой помыться. Дом, который для них предназначался, был еще не готов, и поэтому они поселились временно в маленьком, летнем, свалив все свои чемоданы прямо в угол. Филемон уже распорядился, чтобы того, кто был ответствен за их прием и жилье, как следует «пропесочили», и велел ей перетерпеть несколько дней. Приехали они вчера, она измучилась от криков голодной дочери, от мигрени, которая, бывало, наваливалась на нее и не отпускала по целым неделям. Их встретили на станции, повезли в дом к какому-то жирному, словно перевязанному невидимыми ниточками поперек жира, узбеку, там усадили на пуховые перины прямо на пол, кормили жирным пловом, поили вином и горячим чаем, узбек улыбался улыбкой, похожей на опрокинувшийся месяц, и на груди его торопливо звенели медали. «Да-а, – ложась спать, сказал ей Филемон, растягивая в зевоте бульдожью челюсть. – Да-а… Наведу я им здесь порядок. Распоясылись…»
Он постоял еще немного, пошарил палкой. Потом снял свою панамку и вытер ею глаза. Она никогда не видела, чтобы он плакал.
– Женя, – всхлипывая, сказал Филемон. – Ты где? Что ты меня пугаешь? – Подбородок его мелко задрожал.
Она поняла, что он притворяется, желая вытащить ее из крапивы. «Нет уж, хватит, – пробормотала она самой себе. – Нет уж, ты у меня покрутишься…»
Филемон повернулся и, всхлипывая, ушел в дом будить Татьяну и зятя. А она, пригибаясь, переползла к той части забора, где была большая, заставленная фанерными щитами дыра, и вырвалась на свободу. Прямо за забором начинался еловый лес.
«У меня никто не убежит, – сказал Филемон и стукнул по столу волосатой рукой. – Здесь лесов нет! Бежать некуда! Чтоб завтра были на месте!» Она, перемывая посуду, одобрительно кивнула. Филемон «песочил» стоящего перед ним угреватого человека в форме. Обжигаясь, ел приготовленный ею борщ – хороший, густой, кровянистый борщ, в котором плавали кусочки желтого жира. Человек в форме смотрел в его тарелку злыми, затравленными глазами. «Понял меня? – прохрипел Филемон, опрокидывая в рот рюмку и переводя дыхание, словно он только что вынырнул со дна реки. – Все! Можешь идти». Она вытерла руки чистым полотенцем, подсела к нему: «Кто убежал-то, Ваня?» – «Две суки. Еврейка одна и русская. Вчера еще. Найдут. Ну, уж я их пропесочу! Запомнят меня! – Его ясные голубые глаза навыкате налились кровью. – Ну, уж запомнят!» Ребенок заплакал в соседней комнате. Она пошла туда и вернулась. «Зубик-то ты наш видел? – пропела она. – У Ляли второй зубик прорезался!» – «Ишь ты, – одобрительно хмыкнул Филемон и потрепал ее по руке. – Зубик, говоришь… Поглядим…» Они постояли над детской кроваткой, полюбовались на маленький беличий зубик в детском ротике. «Ишь ты… – повторил Филемон и нахмурился. – А одна-то из этих стерв брюхатая ушла. Беременная, мне доложили. На шестом месяце». – «Ну? – удивилась она. – Ребенка, значит, даже не пожалела. Сама пропадет и его
К полудню ее нашли и привели домой. Она покорно вышла из леса – голая, вся в багровых крапивных ожогах, безжизненно опустив свои большие, плоские от работы руки. Зять с одной стороны и веснушчатый милиционер – с другой нерешительно подталкивали ее к калитке, и милиционер, хмурясь, делал неловкие движения, стараясь как-то заслонить ее, хотя, по счастью, именно в этот момент на аллейке никого не было, кроме прислонившейся к забору бескровной Татьяны, которая при виде матери затряслась, как в ознобе, и стала стаскивать с себя кофту.
– Тут такое дело, – сказал, хмурясь, милиционер, не глядя на Татьяну. – Тут, я понимаю, медицинская помощь нужна. Дом для умалишенных. Или еще что-нибудь. Но мы тут вам не подмога.
– Мама, – прыгающими губами выдохнула Татьяна. – Ты чего?
– Незачем в принципе задавать ненужные вопросы, – отчетливо сказал зять и разозлился. – Нужно ввести ее в дом.
Она услышала то, что он сказал, и затрясла головой.
– Сама войду, сама войду, – залопотала она. – Обедать пора, сама, сама…
Поддерживаемая Татьяной, поднялась по ступенькам террасы и в дверях увидела Его. Толстый, испуганный Филемон глядел на свою голую, растрепанную, в красных пятнах по всему телу Бавкиду и пятился, оседая и закрывая лицо волосатыми руками. Бавкида подавилась от ужаса и чуть не упала. Зять и Татьяна подхватили ее.
– Папа! – истерично крикнула Татьяна. – Дай ей одеться! Дай что-нибудь! Нельзя же так!
– Сейчас, сейчас, – засуетился Филемон, оседая и пятясь. – Что же это такое, батюшки мои!
Он стащил с вешалки какой-то старый плащ и осторожно, боясь дотронуться до голой старухи, передал его дочери. Татьяна дрожащими руками натянула на нее плащ и, плача, сказала:
– Что делать-то будем?
– Увезти, увезти, – испуганно задрожал Филемон. – Как же так? Лечиться надо. Врачи, они свое дело знают… Лечиться надо… А то что же… Заболела наша бабушка… Беда-то…
Вдруг Бавкида упала на колени перед Татьяной. Зять не успел подхватить ее.
– Служить вам буду. Ноги твои мыть буду. Не прогоняй.
– Ма-а-ма! – разрыдалась Татьяна. – Господи! Иди в комнату, ложись. Спи. Мама!
Стуча зубами, она вошла в комнату и, не снимая плаща, забралась в постель. «Сплю, сплю, – забормотала она. – Непорядок какой… Сплю».
Филемон плакал и вытирал трясущиеся бульдожьи щеки седыми кулаками.
– Ты уж тогда меня-то отвези в город, – умолял он Татьяну. – Или уж вы, Борис, окажите милость, помогите до Москвы престольной добраться. Я с больным человеком в одном доме не могу находиться. Мне вид ее может спазмы сосудов вызвать.
– Папа, – рассудительно говорила взявшая себя в руки Татьяна. – Горячку не надо пороть. Понаблюдаем ее пару дней. Я все равно здесь. Боря здесь сегодня и завтра. Жалко же. Может, это минутное помешательство, возрастное.
– В принципе, может такое быть, – подтвердил зять. – Мне говорили, у нас в отделе у одного товарища был такой же эпизод с теткой. Прошел в принципе бесследно…
2
«Можно я, Ваня, дома останусь? – прошептала она сквозь сон. – Дети нездоровы, и я какая-то…» – «Нет, – ответил Филемон. – Нельзя. Обязана быть на концерте. Все начальство будет. И чтобы без фокусов».