Елизавета I
Шрифт:
Капризный граф Арундел, чье самолюбие было задето отказом Елизаветы удовлетворить его брачные притязания, однажды затеял ссору с адмиралом Клинтоном прямо в приемной зале дворца. Речь зашла о наказании смутьянам, подрывающим единство церкви. Клинтон призывал к суровости, по мнению же Арундела, слишком жестокая кара могла привести к взрыву страстей, что «совершенно не нужно королеве». Спор перешел во взаимные оскорбления и даже рукоприкладство: диспутанты «начали таскать друг друга за бороды». Приемная зала была велика да и наверняка набита народом, но все же Елизавета не могла не заметить происходящего. Положила она конец сражению так: подозвала к себе обоих и под предлогом того, что ей плохо видно, попросила продолжить выяснение отношений у нее на глазах. Соперники оказались вынуждены заключить мир. Тем не менее
Все эти распри, все это внутреннее недовольство, молчаливое осуждение разом пройдут, как только Елизавета вступит в брак или по крайней мере объявит имя преемника. Прекратится утомительное сватовство, прекратятся тайные сходки, где обсуждались вопросы престолонаследия, — услышав о них, Елизавета буквально «пришла в ярость», — не будет больше страха, который неизменно появлялся, стоило ей всего лишь слегка простудиться либо почувствовать небольшую резь в глазах. С тех самых пор, как два года назад смерть взмахнула над ней своим черным крылом, никого не покидала мысль о возможности конца. Предсказания на эту тему наложились на непреходящую угрозу со стороны северной соседки, и это ужасно нервировало Елизавету, она и сама «очень боялась» заболеть, жила в постоянном напряжении. К тому же неизменно маячила зловещая возможность того, что в результате какого-нибудь неосторожного шага нарушится существующий хрупкий баланс сил и Англия окажется втянутой в полномасштабную войну. В таком случае ради спасения королевства да и самой себя Елизавету могут вынудить — или ей без всякого принуждения придется — заключить брак в большой спешке, не имея времени как следует подумать, не имея даже возможности посмотреть на человека, которому предстоит вручить себя и свой скипетр.
Чтобы положить конец всему этому, Елизавета и решилась пожертвовать Робертом Дадли, за которого сама, если смотреть на вещи реально, выйти не могла. То была цена за душевный покой.
…Едва Мелвилл устроился на новом месте, как к нему пожаловал посланец из Вестминстера. Это был блестящий придворный кавалер Кристофер Хэттон. От имени королевы он приветствовал посла и передал приглашение встретиться завтра же, в восемь утра, во время ежедневной прогулки в саду. За ним последовал давний приятель Мелвилла Николас Трокмортон, преданный слуга Марии Стюарт, который давно уже был втянут в шотландскую интригу. Он ввел Мелвилла в курс последних дел и посоветовал, «как вести себя с королевой». Если она заупрямится, наставлял друга Трокмортон, надо «сослаться на свои дружеские отношения с испанским послом», это, мол, приведет королеву в чувство.
Ничто здесь не делается, продолжал Трокмортон, без согласия Сесила и Дадли; и хотя он лично относится к обоим «без особой симпатии», вести себя с ними да и вообще со всеми приближенными королевы следует осмотрительно, ибо в Вестминстере, как, впрочем, и в Эдинбурге, личности значат больше, чем дела.
Утром Хэттон появился вновь; ему предстояло сопроводить Мелвилла во дворец. Но до того он передал дар от Дадли — превосходного скакуна в попоне, расшитой золотом. Лошадь, сказал он, в распоряжении его светлости на все время пребывания в Англии.
Когда Мелвилл появился в Вестминстере, Елизавета быстрым шагом прогуливалась взад-вперед по садовой аллее. Это был не просто утренний моцион на свежем воздухе, Елизавета выказывала, возможно, демонстративно, явные признаки раздражения. Мелвиллу она не дала сказать и слова, разом перейдя в наступление — как Мария позволяет себе говорить с нею в последнем письме?
Разговор шел по-французски. Мелвилл сослался на то, что слишком долго прожил во Франции да и английский его с шотландским акцентом неловок, Елизавета же, говорившая по-французски не хуже гостя, согласилась, хотя и с видимой неохотой. К таким фокусам она всегда прибегала: на каком бы языке ни обращались к ней послы (а по-английски из них не говорил никто), она всякий раз жаловалась, что на других языках ей говорить легче. Так, в беседе с одним послом она обмолвилась, что «по-французски говорит с некоторым трудом, потому что давно привыкла к латыни». А другому заявила, что, напротив, латынь ее дурна, она «лучше владеет греческим,
Она заявила Мелвиллу, что написала Марии «резкое» письмо и тянет с его отправлением только потому, что не уверена, достаточно ли оно резкое. Шотландец, который благодаря беседе с Трокмортоном был более или менее готов к попытке с первых же шагов сбить его с толку, не замедлил с ответом. Ее величество, сказал он, быть может, чуть снисходительно, явно обманул «язык, принятый при французском дворе» (хотя французский Елизаветы был безупречен, особенно если иметь в виду, что она ни разу не была во Франции), с его недоговоренностями и обертонами. В результате длительной беседы Елизавета в конце концов дала себя убедить и, пообещав разорвать написанное письмо, выказала готовность возобновить старую добрую дружбу.
Далее она перешла к животрепещущей теме. Что решила Мария насчет Дадли — выходит за него или не выходит? И к этому вопросу Мелвилл был готов, он получил четкие инструкции. Столь важное решение, сказал он, не может быть принято до встречи представителей обеих царствующих особ: со стороны Марии — ее единоутробный брат граф Меррей и секретарь королевского совета Мэйтленд, а со стороны Елизаветы, если ей будет благоугодно, граф Бедфорд, комендант пограничной крепости Бервик, и Дадли.
Здесь Елизавета прервала собеседника. Судя по всему, заявила она, посол явно «недооценивает» Дадли, которому вскоре предстоит стать на иерархической лестнице куда выше Бедфорда, и он, Мелвилл, до своего отъезда будет свидетелем этой торжественной церемонии. Далее, по-прежнему меряя шагами садовую аллею, окаймленную кустарником, Елизавета принялась распространяться о необыкновенных достоинствах Дадли, о том, что он для нее значит.
«Она говорила о нем, как о брате и лучшем друге, — писал впоследствии Мелвилл в своих «Мемуарах», — друге, за которого она и сама была бы счастлива выйти, если бы не решила никогда не вступать в брак. Но уж коль скоро дала она себе слово остаться девственницей, то пусть он достанется королеве, ее сестре, ибо лучшего, кто стал бы ее вторым «я», ей все равно не найти».
А помимо всего прочего, продолжала Елизавета, такой брак успокоит ее душу. Если Дадли станет принцем-консортом Шотландии, «это освободит ее от всех страхов и сомнений. Будучи уверен, что его любят и ему доверяют, он никогда и никому не позволит покуситься на английский трон до самой ее, Елизаветы, смерти».
Чем чаще они в то время встречались, тем больше Мелвилл убеждался, что Елизавета при всем том, что она на удивление откровенно демонстрировала свою привязанность к Дадли, действительно решила провести жизнь в безбрачии. Пусть она грозила, что, если Мария «будет вести себя неподобающим образом», она-таки выйдет замуж, Мелвилл не сомневался, что это был чистый блеф.
«Мне все ясно, мадам, — говорил он, — не надо слов. Ведь Ваше Величество прекрасно понимает, что, выйдя замуж, вы будете лишь королевой Англии, а теперь — и королева, и король в одном лице. Я-то вижу, что вы никому не позволите командовать собою».
Но однажды, когда Елизавета в порыве откровенности пригласила его в личные покои и открыла ящичек с драгоценностями, где хранилось в том числе и миниатюрное портретное изображение Дадли, Мелвилл был поражен ее почти девичьей застенчивостью и таинственным видом. На бумаге, в которую была завернута миниатюра, Мелвилл разглядел надпись «Портрет милорда», и в ответ на вопрос, что же это за милорд, Елизавета «упорно не желала показывать» ему изображение, держа его в тени и отказываясь сорвать обертку, пока наконец он «не надоел ей» своими просьбами. Дадли в это время был здесь же — разговаривал в дальнем углу с Сесилом, и, возможно, все это кокетство было на него и рассчитано. Так или иначе, миниатюру Мелвиллу для показа Марии она не отдала да и «прекрасный рубин величиной в теннисный мяч», что находился в ящичке вместе с портретом, послать отказалась.