Эмансипированные женщины
Шрифт:
Тем временем экс-паралитичка, влекомая доктором и братом, обошла несколько раз сад и призналась, что может ходить. Когда ее освободили от упражнений по ходьбе, она самостоятельно вошла в гостиную, упала на диван и стала расточать похвалы Мадзе, которой она, мол, обязана жизнью и здоровьем. Пан Круковский внимал этим похвалам с восторгом, а пан Ментлевич с кислой миной. Когда докторша вернулась от дочери и экс-паралитичка стала что-то вполголоса ей говорить, показывая золотым лорнетом на брата, смущенный пан Круковский удалился в комнату к шахматистам, а пан Ментлевич, не прощаясь, ушел через сад в город.
Он чего-то так был
Глава третья
Первый проект
Мадзя быстро выздоравливала. В середине мая она даже раза два вышла в город за покупками. Однажды мать напомнила ей, что завтра воскресенье и следует возблагодарить создателя за ниспосланные милости.
— Мне, милочка, кажется, — сказала мать, — что ты иногда забываешь помолиться…
Слова эти были сказаны мягким голосом, мать вышла, а Мадзя осталась пристыженная.
До этого времени Мадзя молилась от случая к случаю: когда ей было грустно или она видела людское горе, а порой и тогда, когда заходящее солнце окрашивало багрянцем облака или в костеле звучал колокольчик. Однажды она даже стала молиться, увидев, как воробей выстроил на заборе четырех своих маленьких птенчиков и кормил их крошками, которые она им бросала.
Ей казалось, что такой молитвы, которая умиротворяет сердце, достаточно. Замечание матери поразило ее. Хотя в душе она сомневалась, можно ли в костеле молиться усердней, чем под открытым небом, однако тотчас кинулась к своим шкатулкам, чтобы выбрать на завтра ленты и бархатки, которые были бы ей к лицу.
На следующий день еще десяти не было, а Мадзя уже была готова. Однако ей стало страшно, когда она подумала о том, что в костеле надо будет пройти сквозь толпу народа, в которой всякий может сказать:
— Взгляните, вот идет Мадзя, которую бог спас от смерти. Но по ней не видно, чтобы она входила в храм божий с истинным благоговением.
Что греха таить: не по душевному влеченью шла Мадзя в костел, а лишь для того, чтобы исполнить волю матери. Ее особенно угнетало то, что даже отец надел черный, уже потертый кое-где на швах сюртук и взял в углу палку с серебряным набалдашником.
— Ах, какая я гадкая! — говорила она. — Отец, святой человек, такой добрый такой философ, будет за меня молиться, а я, лукавая, колеблюсь…
Когда раздался колокол, призывая к обедне, и мать надела шляпку и турецкую шаль, Мадзя вдруг сказала:
— Мамочка, я попозже пойду. Мне так страшно показаться вдруг на людях. Да и хотелось бы пройти сперва в придел, где плита бабушки… Мама, милая!
— Приходи, доченька, когда хочешь и куда хочешь, — ответил отец.
— Ах, Феликс! — погрозила ему пальцем мать.
— Поверь, матушка, господь бог раньше увидит ее в темном приделе, чем нас с тобой перед главным алтарем. Да и права она, что избегает всех этих франтов… Вон, погляди!
И доктор показал в окно на угол улицы, где кучка ребятишек с восхищением глазела на пана Ментлевича в светлом костюме и новешеньком цилиндре.
Родители вышли; мать держала обеими руками молитвенник Дунина, отец на ходу размахивал палкой. Притаившись за занавеской, Мадзя видела, как навстречу им шагнул пан Ментлевич; он кланялся и о чем-то спрашивал, потом вознамерился было направиться к их дому, но отец взял его под руку, и они пошли все к площади,
«Сколько же здесь детей!» — подумала Мадзя.
Когда она добралась по переулкам до костела, на маленьком старом погосте уже стояла коленопреклоненная толпа деревенских баб, похожая на ковер пестрых цветов. По другую сторону главного входа клонилась толпа мужиков в темных сермягах, а между мужиками и бабами собралась со стороны площади кучка местной интеллигенции. Было тут два-три уездных чиновника, секретари суда и управы, помощник нотариуса и провизор и еще кое-кто из особ менее значительных. Все они глазели на площадь, разглядывая молодых дам и барышень.
Мадзя далеко обошла их и, войдя через калитку на погост, протиснулась между бабами к боковым дверям; с бьющимся сердцем ступила она в придел и забилась в самый темный уголок. Ей казалось, что вся толпа местной интеллигенции в пенсне и темно-зеленых перчатках, с тростями и зонтами ворвется вслед за нею, начнет заглядывать ей под шляпку и отпускать остроты, и все начнут хохотать, хотя посторонний слушатель не нашел бы в их остротах ничего смешного.
В уголке между исповедальней и колонной Мадзя опустилась на колени и смотрела в глубь костела. На скамье, около которой переступал с ноги на ногу пан Ментлевич, мать ее, набожно качая головой, читала Дунина; отец, подперев руками голову, смотрел в задумчивости в окно над главным престолом, откуда струились полосы света, и, наконец, выпрямившись сидел майор.
Ближе, на скамье, около которой пан Круковский, с моноклем в глазу, озирался по сторонам, заседательша показывала его парализованной сестре какую-то молитву, дремал заседатель, и панна Евфемия, сидя вполоборота к пану Круковскому, смотрела на «Крещение во Иордане», написанное живописцем на купольном своде. Чуть подальше, посреди костела, стоял молодой блондин с гривкой, в мундире почтового ведомства, и угрюмо поглядывал то на Круковского, то на панну Евфемию.
Ксендз, совершавший литургию, пел дрожащим голосом перед престолом, а старый органист на хорах, выждав минуту, отвечал ему после каждого возгласа на фисгармонии, в которой один тон фальшивил, а два вовсе молчали. Но вот ксендз что-то подольше попел перед престолом, и подольше помолчала фисгармония, и вдруг раздался довольно согласный хор мужских и женских голосов:
Тебе поем, тебе благословим.Толпа народа с глухим ропотом пала ниц, бия себя в грудь или воздевая руки; у двери заплакал грудной ребенок, который не умел еще говорить и плачем воздал хвалу богу; в выбитые окна долетел щебет птиц. Даже заседатель проснулся, майор, сидевший до сих пор неподвижно, достал маленький молитвенник, и пан Круковский перестал озираться по сторонам. Казалось, волна молитвенного восторга пробежала по толпе и — не коснулась одной только Мадзи.