Эмиграция как литературный прием
Шрифт:
Я заказал водку-мартини. Straight-up. Шибает в голову по-российски, но не без европейского изыска. Ничего нового, собственно, в концепции «глобализации» нет. Термин этот использовался Марксом и Энгельсом в «Коммунистическом Манифесте», когда речь заходит о последней стадии развития капитализма. В «Протоколах Сионских Мудрецов» тоже говорится на эту тему. Любопытно, что бы сказали эти мудрецы вместе с Марксом и Энгельсом, если бы они увидели нынешнюю всеохватывающую паутину капитализма в виде Интернета и кредитных карточек. Мы ведь все давным-давно перенумерованы: об этом предупреждала Книга Апокалипсиса. Понадобилось падение коммунизма, чтобы прогрессивная молодежь увидела сквозь образовавшуюся дыру то, что происходило уже давным-давно на заднем дворе их собственного дома. Промежуточный между миром Запада и третьим миром, мир советского коммунизма — второй мир — провалился в небытие, и этот провал, пробел, промежуток — the gap — заполнился глобальным
Именно поэтому устаревшее, казалось бы, и давно забытое повествование Энтони Бёрджесса, о мелком бизнесмене и наивном финансисте в советской стране эпохи оттепели, вдруг стало читаться так актуально в последнее десятилетие, когда перестроечная Россия попыталась избавиться от своей советской сущности. Один из глашатаев, инициаторов и спонсоров этих реформ, далеко не мелкий западный финансист в России, Джордж Сорос недавно оказался идеологическим союзником моих американских студентов. Весной этого года в длинной речи, напечатанной в The New York Review of Books, он обвинил саранчу мелкого бизнеса и мировой капитал (а заодно и западную прессу, не верящую в либерализацию России) в том, что Россия у нас на глазах превращается в еще одну авторитарную державу третьего мира. Чего тут удивляться: это выгодно и мировому капиталу, и академическому миру от Гарварда до Кембриджа, и еще тем ненавистникам капитализма, кто любит в бездне авторитаризма выискивать свет интеллектуальной фронды.
В самый разгар либеральных преобразований в России, в середине 90-х годов, в разговоре с одним из крупнейших советологов старой школы я высказал предположение, что вскоре все мы, переводчики и толмачи, «драгоманы» (как сказал бы Энтони Бёрджесс) российской истории, окажемся безработными, полностью освобожденными от своих интеллектуальных обязанностей по интерпретации России в глазах Запада в свободном мире российская интеллигенция способна сама, мол, заняться этим делом, не нуждаясь в посредниках. Мой знакомый профессор отреагировал на мои слова довольно скептически. Он сказал, что Россия никогда не станет своей, никогда не станет равной в глазах Запада и поэтому всегда будет нуждаться в нас, переводчиках и толкователях ее мистической, враждебной Западу природы. Это говорил славянофил, человек ученый, влюбленный в русскую литературу, философию, религию. Что же сказать о политиках и бюрократах свободного мира? Именно об этом неверии Запада в способность России к кардинальным либеральным реформам, об укоренившемся страхе Запада перед чуждостью российской цивилизации, и говорил Сорос. Собственно, он обращался к тем либеральным кругам, кто сейчас, протестуя, скажем, против глобального варварского уничтожения тропического леса планеты, презирает и игнорирует печальную судьбу постсоветской России. Сорос, собственно, повторял то, что было сказано однажды тому библейскому диссиденту, кто, оказавшись в туловище кита, познал внутреннюю свободу, но, оставшись в живых и выбравшись на сушу, был обречен на гордое одиночество под иссохшим кустом. Ему было сказано: «Ты сожалеешь о растении, над которым ты не трудился и которого не растил… Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой?»
Еще один круг завершился. Я доехал до загадочных библейских аллюзий. Пора просить счет.
Мундир наизнанку [30]
Я был в панике. Одна из телекомпаний решила снять документальный фильм про Зиновия Зиника в лондонском Сохо, а мне не в чем было выйти в город. То есть на вешалке висела куча разной одежды, но все вещи были совершенно случайного толка: все то, что я решил выхватить наугад из своего гардероба, когда переезжал на другую квартиру. Меня выручил мой старый темно-синий костюм дорогого сукна. В сочетании с голубой рубашкой из фирменного магазина на Jermyn Street, при галстуке в горошек из магазина Liberty и в черных кожаных туфлях фирмы Church's, меня трудно было бы отличить от заведующего отделением международного банка.
30
Опубликовано: Esquire. 2005 (Москва).
Собственно, на моем веку именно так и одевалась настоящая эстетствующая элита богемного Сохо: пока снобы и пижоны стараются перехитрить друг друга в экстравагантности и элегантности, единственная возможность выделиться из толпы — это переодеться банкиром. Или пролетарием. Лучшие люди частного клуба The Colony Room именно так и поступали. Сюда захаживала и фронда из журнала «Спектэйтор», но именно Фрэнсис Бэкон и задал, собственно, стиль и дух этого заведения. Появлялся он сам в черной кожаной куртке — в этом было и нечто пролетарское, и военное, и экзотически американское, — потому что с курткой он носил вульгарные, казалось бы, американские джинсы, но при всем при этом черные туфли — из дорогой кожи. Столь же эксцентричен был (по тогдашним временам) и стиль его поведения, когда непонятно было, где начинается его возмутительное по своей физиологичности искусство, а где — жизнь. В непрезентабельной, казалось бы, атмосфере и в возмутительных персонажах этого клуба в Сохо можно, как это ни парадоксально, различить все основные элементы дендизма.
Пушкин ошибочно понимал этот термин. Онегин не был денди, он был одет «как денди лондонский». Истинный денди никогда не одевается как кто-то еще — в Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке или Москве. Это пижоны и эстеты одеваются во все модное, так, как одеваются столичные модники. Истинный денди не следует никакой моде: он ее создает сам. С точки зрения модника, «лондонский денди» одет по меньшей мере странно, иногда прямо-таки шокирующе.
Когда мы смотрим на старинные фотографии легендарных денди прошлых эпох, слово «элегантность» приходит на ум. Мы глядим на их фраки и камзолы, шейные платки и кружевные манжеты, на цилиндры и кудри до плеч, и нам кажется, что во всем этом есть нечто изысканно-аристократическое. В действительности, патриарх дендизма, Beau («Красавчик»), Брюммелль, фигура конца XVIII века, хотя и был другом гуляки Принца Регента, придумал одежду (и манеру поведения) именно в контраст существовавшей аристократической моде, был заядлым игроком, разорился и скончался в приюте для умалишенных во Франции.
В Викторианскую эпоху армейским цветом — цветом власти и аристократии в Англии — стал красный цвет королевских гвардейцев и охотничьих камзолов. Не потому ли эстетствующая толпа вокруг Оскара Уайльда ввела в оборот желтый и зеленые цвета? Даже скандальный литературный альманах этого направления назывался «Желтая книга». И выбор названия, с моей точки зрения, не просто эстетический, по цвету обложки. Желтый цвет — цвет анархизма той эпохи (подхваченный, в другую эпоху, Маяковским). Когда мы читаем о том, что денди Оскар Уайльд расхаживал по Пикадилли с зеленой гвоздикой в петлице, нам кажется, что в этой детали была лишь прихоть эстета. Трудно сказать, как и где он красил гвоздику в зеленый цвет, но зеленый — это национальный цвет Ирландии (вспомним «зеленую комнату», Colony Room, ирландца Фрэнсиса Бэкона), символ католического радикализма и диссидентства. Вдохновлялись же ирландские республиканцы, кстати сказать, русскими революционерами, и Уайльд при всем своем эстетизме объявил себя социалистом: его фантастический социализм поощрял людей к тому, что Пушкин с итальянцами называл farniente — ничего-не-делание, то есть активное безделье.
Всякий истинный денди должен делать вид, что занимается своими профессиональными делами практически случайно. Лучшее место для подобного образа жизни — кафе. Тут можно просиживать целые дни, делая вид, что цедишь абсент, а на самом деле обговаривать и финансовые, и литературные дела, оттачивая на других свои афоризмы, записывая на салфетках свои гениальные пьесы. Пьеса Уайльда «Как важно быть серьезным» была написана под хохот и пустую болтовню за ресторанными столиками и в гостиничных номерах. Не было ни одного денди, кто не облюбовал бы для себя подобного заведения. Для Оскара Уайльда таким заведением было Caf'e Royal на Пикадилли, с театральными кариатидами, зеркалами и плюшем. Тут можно было выдавать себя за кого угодно. Революционеры, переодетые в пародийных аристократов вроде Уайльда, смешивались тут с аристократами, выдававшими себя за пролетариев, и с проститутками, изображавшими светских львиц. За столиками Caf'e Royal можно было высказать все то, чего нельзя было позволить себе в приличном обществе, а в темных номерах отелей в Сохо за углом совершать то, чего не решался бы сказать даже за столиком в кафе. Кто бы мог подумать, что в XX веке, после Октябрьской революции, Caf'e Royal стало местом проведения респектабельных благотворительных балов русской белой эмиграции.
Дендизм — это не столько разрушение отжившей морали, сколько демонстрация того, как вышедший из моды моральный мундир общества трещит по швам. Денди разрывает швы до конца, выворачивает этот мундир наизнанку, перешивает и надевает на себя, заявив о новой моде. В Англии нет моды вообще: тут мода — это способ обозначить свою принадлежность к определенному кругу, постоянно меняющему свое внешнее обличие. Каждого можно предугадать — вплоть до зарплаты и любимых книг — чуть ли не по шнуркам на ботинках. Фермеры и университетские профессора одеваются в твид и вельвет, жены миллионеров-индустриалистов предпочитают джерси и шелк сочных колеров, и только интеллигентская братия из артистических, главным образом, кругов все еще держится за все черное из льна и полотна. Необозримые возможности для денди сказать свое слово, нарушая все стереотипы.