Эмиграция как литературный прием
Шрифт:
Эта впадающая в беспамятство цикличность жизни запечатлена в статуях многорукого бога Шивы — с его нескончаемым танцем разрушения вселенной и ее возрождения из руин и пепла. Этот идол украшает чуть ли не все более или менее значительные здания Бангкока и как всякий амулет общественного благосостояния воспроизводится массовым образом, фабричным производством. Да и древняя часть Бангкока — с храмами, святынями и царским дворцом — тоже постоянно перестраивается и обновляется. Наклеивается новая позолота, расширяются алтари, добавляются новые купола, храмы разрушаются и строятся заново, в зависимости от наличия финансов. Это иное отношение к освященности временем, к прошлому: прошлое в твоем распоряжении, оно перестраивается в зависимости от нужд настоящего. (Это понимали в сталинской России, когда мрачно острили: «У нас никогда не знаешь, что будет вчера».)
Подобные наблюдения приносят некоторое облегчение тем, кто, вроде меня, пытается хоть как-то приткнуть, приютить свое разрушенное эмиграцией прошлое в несуществующем настоящем — состояние, знакомое и эмигрантам, и перемещенным лицам, и вообще призракам.
К этому племени изгнанников нынешней цивилизации следует причислить и слона, изгнанного из джунглей. Почему полицейский на лошади где-нибудь в районе лондонского Гайд-парка не вызывает никакого любопытства, а слон на улице даже у самих таиландцев вызывает рев удивления и восторга? Дело, видимо, в масштабах, и еще в том, что слон — это животное по своему виду первобытное, мамонт, по сути дела. Как будто прогресс, цивилизация с ее идеей убыстрить механику человеческого общения обратились в собственную противоположность — сползанием в первобытное варварство. Улицы Бангкока забиты транспортом настолько, что передвигаться в автомобиле практически немыслимо, люди в разных кварталах города перестали общаться друг с другом, разве что по электронной почте, и самый быстрый вид транспорта — это пресловутые азиатские рикши. Или же, действительно, изгнанные из джунглей на улицы больших городов слоны.
Американский капитализм разрушил традиционный уклад жизни Таиланда. Теперь высшее интеллектуальное достижение американского капитализма — абстрактный экспрессионизм — экспортируется в Таиланд, чтобы спасти жертв капитализма — слонов. Еще один цикл завершается у нас прямо на глазах; но и не столь очевидным образом тоже, не без помощи невидимых сил. Я имею в виду ЦРУ и КГБ. Не так давно телевидение Би-би-си показало документальный фильм, не оставляющий никакого сомнения в том, что движение абстрактного экспрессионизма в США субсидировалось ЦРУ — интенсивно, но окольными путями (скажем, анонимными пожертвованиями некоторым галереям, выставлявшим абстракционистов), без ведома самих художников. ЦРУ не создавало этого движения: эта организация просто-напросто решила, что абстрактный экспрессионизм — самое мощное оружие против социалистического реализма (открыто субсидируемого КГБ) в идеологической войне за влияние на интеллектуальных слонов мира той эпохи. Это были поиски абсолюта — в стиле мышления, в общественном строе, с идеей перевоспитания вопреки наследственности и генам. Слоны — нынешние жертвы американского империализма, с его интеллектуальным знаменем той эпохи — абстрактным экспрессионизмом. Комар и Меламид — если и не жертвы, то порождение соцреализма, советской власти. Сейчас они кооперируются со слонами, чтобы спасти друг друга от нового «марксизма» с диктатом «окружающей среды» и новым «пролетариатом» — животными.
Мы были современниками эпохи инженерии человеческих душ. На этом уровне разговора и соцреализм, и абстрактный экспрессионизм — близнецы-братья: метафизические пики утопического ума. Мы устали от утопии. Мы — ее жертвы. Мы больше не доверяем романтике интеллектуала-одиночки — обратной стороне тоталитарного кошмара. Мы больше не доверяем нашим соседям по человеческому общежитию. Мы хотим выскочить из своей дарвинистской породы. Мы ищем, как передать кисть творца кому-то еще. Скооперироваться с Homo Artisticus иной породы. Не стоит, конечно, делать из мухи слона. Но не в этом ли как раз и заключается истинное искусство? Перековать блоху, а муху превратить в слона. Или комара. Комар и Меламид напомнят вам о роли ослиного хвоста в истории живописи и о символе деградации западного искусства — шимпанзе с кистью в руке перед холстом. В эти дни мы становимся свидетелями грубейшего нарушения государственных границ разных биологических видов. В эпоху генетических экспериментов эти границы — между человеком и животным, между живой и неживой материей — становятся расплывчаты. Интеллектуальные особи всех стран — комары и слоны, моськи и меламиды, — объединяйтесь! И вот слон с энтузиазмом занимает место художника у мольберта.
Конечно, слон с кистью живописца в хоботе — это цирковой номер. Но в метафизической примитивности этого жеста — наша вечная тяга избавиться от бремени рационалистического мышления, от цивилизации терпения и труда, тайное желание вернуться в первобытную дикость, романтическую обнаженность чистого инстинкта. Разорвать связь между мозгом и движением руки, подчиненной канону — морали или красоты, — неважно. К этому тяготели все руссоисты, включая Джексона Поллока. В каждом поколении рождается свой Жан-Жак Руссо, который возводит на пьедестал своего «благородного дикаря». Таким руссоистским дикарем и становится на наших глазах толстокожее животное: слон.
«Из-за своей фамилии», сказал мне Комар, «меня всегда тянуло в мир зоологии. Когда-то восточноевропейские либералы пытались построить советский социализм с человеческим лицом. Так вот, я всегда мечтал открыть для себя абстрактный экспрессионизм со звериной физиономией. И вот эта мечта, кажется, сбывается».
Перемещение, смещение, подмена лица возвращает нас к теме изгнания. Парадоксально, но впервые я узнал о ритуале заботы о духах, лишившихся своей прописки, — не из книг про Таиланд, а из документального фильма об Исландии. С тех пор как пошли серьезные разговоры о глобальном перегреве и дыре в небе, я все чаще и чаще подумываю о том, как перебраться дальше на Север. Скандинавия — родина всей мифологии западного мира — манит меня, как франкенштейновского монстра, своими снегами, айсбергами и гейзерами. Я всегда разделял мнение Оскара Уайльда о том, что тепло и солнце — то есть излишняя жизненная активность — вредны литературе. Мысль рождается в холодном климате северных границ, чтобы трансформировать в нечто разумное хаос материи, пенящийся вокруг южных морей. И так далее, и тому подобное. С умилением глядел я на кадры фильма об исландцах, заботливо строящих ледяной дом для эльфов, потревоженных во время строительства еще одного железобетонного дома творчества. Только либеральная западная цивилизация способна проявлять такую заботу по отношению к духовным меньшинствам, полагал я. Надо было отправиться в противоположную часть глобуса, чтобы увидеть совершенно точное зеркальное отражение этого ритуала там, где снегом не пахнет. Чего же я искал в этих краях? Какое великое невидимое здание, возводящееся в чьем-то уме, заставило меня сняться с места и переместиться в это экзотическое царство? Может быть, я уже не Homo Sapienc и не Homo Artsiticus, может быть, мне уже давным-давно пора стать слоном для какой-то иной цивилизации, выпечатывающим хоботом на клавишах загадочные слова? или шелковичным червем, выплетающим из самого себя сюжетную нить?
Пока в главном лобби отеля «Хилтон» (под занавес нашего пребывания в Бангкоке) шла распродажа слоновьего абстракционизма, я сидел у стойки бара в герметически застекленной террасе, с видом на ядовито-зеленые джунгли парка при отеле. Слоновий благотворительный аукцион казался продолжением некоего наркотического бреда в жанре восточной экзотики: таиландская принцесса принимала из рук бывших советских соцартистов полотно, созданное хоботом слона. И тут я увидел его. На пуленепробиваемом стекле сидело гигантское насекомое, размером с человеческую руку. Что это было? Кто это был? Гигантская стрекоза? Саранча с клювом попугая? Гусеница с крыльями? Летающий червяк с человеческим лицом? У него было прозрачное тело и в нем что-то бродило, какие-то внутренние соки, или мысли, или иные существа мини-цивилизации внутри него? Это насекомое смотрело прямо на меня. Оно прижималось к стеклу всеми своими многосуставчатыми органами, пытаясь внедриться, пробить прозрачную перегородку, разделяющую мой и его мир. Стекло было настолько прозрачным, что насекомому должно было казаться, что вот еще одно небольшое усилие, и оно окажется внутри, вместе со мной, в этом прекрасном мире света, гигиены и дорогих коктейлей. И вечной кондиционированной прохлады. Вот именно: окажись это насекомое внутри, оно бы тут же погибло — скукожилось, сморщилось, как мумия, вытащенная на свет божий, или, наоборот, лопнуло бы, как космонавт, у которого прорвался шлем. Ему страшно хотелось воссоединиться со мной. Я не уверен, желал ли этого я. Нас разделяло лишь прозрачное стекло цивилизации, той самой, которую так ненавидели Жан-Жак Руссо и поклонники анимализма в искусстве.
Наедине с телохранителями [32]
Я долго не мог понять, почему некоторых западных литераторов так тянуло в Советский Союз, даже в самые кромешные периоды сталинской истории? На язык лезли обвинения в левизне и невежественности этих, по определению Ленина, «полезных идиотов», пока я не догадался до очевидного ответа: воля к власти. За ту или иную позицию в России ссылали в Сибирь или казнили, но сам статус поэта как высшего существа, беседующего с царями (и, следовательно, обладающего политической властью), никто никогда не ставил под сомнение. А советская власть как феномен идеологический без литераторов-интерпретаторов вообще немыслима. Почти детская зависть к русской литературе в смысле обладания политической властью скрывалась у западного интеллигента — сознательно или нет — от самого себя и выдавалась за преклонение перед российской духовностью и сложностью русской души.
32
Опубликовано: Критическая масса. 2006. №2.
Но это не значит, что истинный художник (я, впрочем, предпочитаю слово «артист») никакого отношения к власти вообще не имеет. Я боюсь, что в нынешней апологетике аполитичности в России нынешнее печальное состояние дел — когда искусство вытолкнули на идеологические задворки жизни — выдается за истинное. Ссылки на якобы аналогичную аполитичность литературного процесса в Европе или Америке несостоятельны. Отделенность, приватность и интимность литературного процесса в западной цивилизации в огромной степени иллюзия. Но склонность к подобным иллюзиям понятна: это тоска по цивилизованному порядку в обстановке российского хаоса или тоталитарного обобществления слова. Об отделенности печатного слова от политического (общественного, публичного) дела можно говорить лишь в том смысле, в каком можно говорить об отделении религии от государства в парламентских демократиях. А сводится эта отделенность лишь к тому, что религиозные установления не имеют юридической силы.