Энн Виккерс
Шрифт:
— Условное освобождение! Это ключ ко всей совокупности карательных мер, а между тем оно находится в полном пренебрежении. И нельзя винить одних сотрудников надзора. Почти все они по горло заняты текущей работой, а многие просто не имеют необходимой подготовки. Будь у меня побольше совести, энергии и здравого смысла, я бросила бы тюрьму и посвятила себя политической деятельности. Навела бы порядок в системе условного освобождения, добилась бы ассигнования на это дело миллионов долларов — не меньше чем на тюрьмы, если не больше, и обязала бы общество в законном порядке точно так же заботиться о бывших заключенных — столько перетерпевших, больных нравственно, — как заботятся о людях, больных физически — скажем, о чахоточных. И я уверена, что смогла
Рассел не замедлил отозваться:
— Какой светлый ум! Какая ясность целей! Батюшки мои, прямо народный трибун! Разумеется, деточка, что за вопрос! Стоит тебе выставить свою кандидатуру, как Таммани-холл [184] со всех ног бросится выполнять твои распоряжения. Еще бы — Энни д'Арк!
Однажды Энн произносила речь на обеде у популярного в филантропической среде миллионера — того самого, который проявлял неизменную готовность финансировать все любительские театры, частные журналы начинающих поэтов, прокат советских фильмов и технические курсы для освобожденных преступников, но дальше обещаний не шел. С помощью простых фактов и внушительных цифр Энн доказывала, что из десяти заключенных, которых обучают какому-нибудь ремеслу, девять покидают тюрьму, так им и не овладев. Ее слушали внимательно. Она увлеклась и, быть может, немного священнодействовала, преисполнившись сознания собственной значительности, присущего игрокам в гольф, и забыла, что она миссис Сполдинг. И не случайно такой болью — не досадой, а именно болью — отозвались в ее сердце, где еще сохранились остатки нежности к Расселу, его сказанные во всеуслышание слова:
184
Таммани-холл — штаб-квартира демократической партии штата Нью-Йорк.
— Ну, а теперь, дорогая, после того как ты нам разъяснила этот сложный вопрос, может быть, ты дашь оценку положению в России и заодно расскажешь про биофизику?
Как ни странно — а может быть, в этом не было ничего странного, — Энн не меньше раздражала его манера публично петь ей дифирамбы: на званых обедах он рассказывал совершенно незнакомым людям, какой она выдающийся пенолог, какой психолог, какой превосходный администратор; с каким бесстрашием она усмиряла тюремные бунты где-то на юге и какую благожелательность и добросердечие проявляла впоследствии к бунтовщикам. А в такси по дороге домой, потратив столько сил на то, чтобы окружить ее ореолом славы, в лучах которой он не прочь был погреться и сам, Рассел одним ударом повергал ее с неба на землю, заявляя:
— Я очень рад, дорогая, что ты приятно провела время, но если бы ты хоть немножечко постаралась сдержать свой поток красноречия, доктор Винсент тоже смог бы произнести за вечер несколько слов.
В особенно долгие дорожные объяснения он пускался всякий раз, как кто-нибудь из новых знакомых называл его «мистер Виккерс».
— Я сказал этому кретину, что он ошибается. Я, безусловно, не более чем муж знаменитой фрау Виккерс, доктора, профессора, директора и тому подобное, но при этом в деятельности на благо общества я занимаю и свое собственное, скромное, незаметное местечко!
Справедливость требует признать, что такого рода обиды он сносил все же более благодушно, чем агрессию со стороны какого-нибудь очень юного или очень старого профессора, который осмеливался вступать с Энн в спор о психологии заключенных. Когда авторитет фирмы Сполдинг-Виккерс оказывался под угрозой, Рассел, этот испытанный боец, выпрямлялся во весь свой медвежий рост и, потрясая кулаками, рычал:
— Многоуважаемый, позвольте вам сказать, что мисс Виккерс, помимо знаний теоретических, обладает огромным опытом практическойработы!
После таких вечеров в нем снова просыпался пылкий любовник.
Но такие вечера случались редко. Чаще всего он развлекался тем, что низвергал на землю мраморную
Она не всегда сносила его выходки безропотно.
Когда он переходил границы всякой шутки и издевался над ее постоянством, над тем, что она истосковалась life371 по любви, когда он давал волю непритворной злобе и заявлял, что как пенологу ей грош цена, а как администратору и того меньше, — тогда на сцену выступала та Энн Виккерс, которой приходилось иметь дело с убийцами. Он моментально сникал и начинал пресмыкаться пред нею, рассыпаясь в извинениях, — и тогда она презирала его. Она презирала и его хвастливую болтовню: будучи всего-навсего опытным специалистом по разбазариванию чужих денег, он всерьез считал себя социологом.
А похвастать он любил. Он именовал себя ученым. Он говорил: «В моей исследовательской работе я могу показаться бесстрастным, но на самом деле у меня есть одна непреодолимая страсть — страсть к точности».
Если у него действительно есть эта страсть, думала Энн, перед нами еще один пример тех великих неудовлетворенных страстей, какие знает история.
Стремясь всеми силами укрепить свое единовластие, честолюбивый Игнац не упускал случая и пофлиртовать — «потискать» кого-нибудь, пользуясь термином той эпохи. Он принадлежал к людям, которых всегда тянет похлопывать и поглаживать. Даже в мужской компании он вечно хватал собеседника под руку или хлопал по плечу; а в обществе женщин его разве что силой можно было удержать от того, чтобы он не чмокнул кого — нибудь в щечку, не прислонился к чьему-нибудь плечику, не обнял слегка за талию или, в самых многообещающих случаях, не погладил ножку. Через восемь — десять месяцев после женитьбы Энн уже привыкла, что на больших вечерах он обязательно уединялся где-нибудь на кухне или на балконе с самой бойкой, самой блондинистой, одетой в самую короткую юбку девицей из числа присутствующих на вечере юных интеллигенток, и по прошествии некоторого времени оба возвращались сконфуженные и раскрасневшиеся.
В такие минуты Энн испытывала острое желание его убить.
В ней говорила в общем не ревность. Такого рода чувства улетучивались по мере того, как из месяца в месяц она убеждалась, что для Рассела она отнюдь не святыня, а очередной пересадочный пункт на пути его следования. Ее самолюбие страдало от того, что он выискивал, как правило, самых пустоголовых девчонок. Если бы он заглядывался только на мудрых, величественных женщин, ей было бы не так обидно… По крайней мере она старалась себя в этом убедить………………..
А ведь она и вправду могла бы его убить-и жизнь ее почти не изменилась бы. В который раз Энн приходило в голову, что она находится по сю сторону тюремной решетки только в силу чистой случайности: ведь и она, и Мальвина Уормсер, и Пэт Брэмбл, и Элеонора Кревкёр легко могли бы попасть в тюрьму за убийство, за прелюбодеяние, за какое угодно преступление, не связанное с подлостью или предательством.
Она догадывалась, что в своих ухаживаниях Рассел не идет дальше поверхностного освоения территории. Она даже думала, что стала бы меньше презирать, его, если бы он нашел в себе смелость хоть раз довести дело до конца. К тому же он соблюдал конспирацию, так что у Энн не было повода устроить хорошую, здоровую семейную сцену и вышвырнуть его из дому. А найти такой повод ей очень хотелось, потому что оба они все глубже и глубже увязали в болоте непрекращающегося взаимного раздражения.
И уж, конечно, она не хотела, чтобы он стал отцом Прайд — он, такое безвольное, болтливое ничтожество, журчащий по камешкам жалкий ручеек.
Но над Энн тяготела извечная трагедия женщины: еще два-три года — и о Прайд нужно будет забыть. В сорок пять лет, достигнув расцвета духовных сил, она уже не сможет иметь детей. А Рассел и любой другой легкомысленный болван, которому и дети-то нужны только для того, чтобы тешить его тщеславие и слушать его раскрывши рот, если взрослым наскучат его разглагольствования, — вот он может заводить детей хоть в шестьдесят.