Эоловы арфы
Шрифт:
— Вполне возможно, — сказал Трост, обращаясь к Хёхстеру, но его услышали все, — что Энгельс со своим отрядом уже вошел в город.
Члены Комитета безопасности, как любопытные школяры, бросились к боковым окнам. Им было известно, что из этих окон ратуши (фасадом она выходила в узкий переулок) виден почти весь город. И действительно, у огромного нескладного здания бывшего музея, от которого начинается главная улица города, все сразу разглядели большое скопление движущихся людей. Через некоторое время над людьми стали различимы черно-красно-золотые и красные флаги, символы общегерманского единства и революции.
— Ого, да это целый полк!..
— Где он его набрал?
— Очевидно,
— Ну какой там полк! В толпе больше всего наших городских зевак…
— Вон, кажется, в первой шеренге и сам предводитель…
— Его трудно не узнать — рост гренадерский!..
— Как легко и весело шагает…
— Наши сограждане бурно приветствуют их. Похоже, бросают цветы…
Вдруг нескольким членам Комитета сделалось неловко за свою несдержанность и торопливость, они снова заняли свои места, за ними последовали остальные.
Потянулись томительные минуты ожидания. Все молчали…
Энгельс во главе отряда маршировал по главной улице Эльберфельда, направляясь к центру города, к ратуше. Он мог бы пройти этот путь с завязанными глазами — так хорошо ему были знакомы каждый поворот, каждый камень. Три года он учился здесь в старших классах гимназии. А сколько раз бывал и до этого и после!.. Вон там, за вторым поворотом налево, в глубине тихого переулка стоит дом старшего преподавателя гимназии добряка Ханчке, давнего друга отца. В этом доме под его нестрогим надзором Фридрих жил три года.
Энгельс вспомнил сейчас, что в выпускном свидетельстве, написанном доктором Ханчке, который тогда временно заменял директора, было уж очень много распрекрасных слов: гимназист Энгельс отличался-де весьма хорошим поведением, обращал на себя внимание искренностью и скромностью, чистотою сердца, благонравием, религиозностью… И вот он, заслуживший когда-то такие похвалы, сегодня привел в город своей юности вооруженный отряд, на который, конечно, со страхом взирают все богатеи и филистеры. Интересно, нет ли там, в толпе, старого профессора? Что бы он сейчас сказал о благонравии и скромности своего питомца?
Впервые Фридрих взбудоражил Эльберфельд и свой родной Бармен десять лет назад "Письмами из Вупперталя", которые Карл Гуцков напечатал в своем "Германском телеграфе". О, в этих письмах досталось обитателям обоих городов! Чего стоило хотя бы лишь одно замечание о круге их вольнолюбивых интеллектуальных интересов: барменцы говорят больше о лошадях, эльберфельдцы — о собаках, а когда уж очень разойдутся, то и о женщинах… Эльберфельд, помнится, назван там Сионом обскурантов.
Но "Письма" были напечатаны без подписи, а вот позже, в феврале сорок пятого, Фридрих уже собственной персоной предстал перед изумленными очами эльберфельдцев. Тогда в городе проходили собрания, на которых велись дискуссии о коммунизме. Живя в Бармене у родителей, Энгельс посещал эти собрания, а на двух последних, особенно многолюдных, выступил с большими речами. Собрания были запрещены, а их организаторам и тем, кто выступал, в том числе Энгельсу, полиция без обиняков заявила, что если они нарушат запрет, то будут арестованы и преданы суду. Прокурор Бармена тогда несколько раз наводил справки о Фридрихе Энгельсе-младшем. Им заинтересовались даже полицей-директор Пруссии господин Дункер и сам министр внутренних дел Бодельшвинг. Как переполошился тогда отец!.. "Я веду тут поистине собачью жизнь, — писал в те дни Энгельс из Бармена в Брюссель Марксу. — История с собраниями… вызвала у моего старика взрыв религиозного фанатизма. Мое заявление, что я окончательно отказываюсь заниматься торгашеством, еще более рассердило его, а мое открытое выступление в качестве коммуниста пробудило у него к тому же настоящий буржуазный фанатизм. Ты можешь себе представить теперь мое положение… Когда я получаю письмо, то его обнюхивают со всех сторон, прежде чем передают мне. А так как они знают, что все эти письма от коммунистов, то строят при этом такую горестно-благочестивую мину, что хоть с ума сходи. Выхожу я, — все та же мина. Сижу я у себя в комнате и работаю, — конечно, над коммунизмом, это известно, — все та же мина. Я не могу ни есть, ни пить, ни спать, не могу звука издать без того, чтобы перед моим носом не торчала все та же несносная физиономия святоши. Что бы я ни делал — ухожу ли я или остаюсь дома, молчу или разговариваю, читаю или пишу, смеюсь или нет — мой старик строит все ту же отвратительную гримасу…"
Вспомнив свое тогдашнее безысходно-отчаянное положение, Фридрих ощутил особенно полно и остро всю радость, всю прелесть свободного широкого шага, упругой поступи. А как вольно и мерно, могуче и грозно колышутся за спиной ряды добровольцев, как ярок и чист этот звонкий, весенний день! "Только не встретить бы здесь опять эту горестно-благочестивую мину", — подумал Фридрих, ибо прекрасно понимал, что встреча вполне возможна…
Когда же он был в этом городе последний раз? Кажется, год назад. Приехал тогда, чтобы распространить акции "Новой Рейнской газеты". Четырнадцать акционеров завербовал!.. Впрочем, нет, это не последний. Был ведь еще в самом конце сентября прошлого года, когда в Кёльне объявили осадное положение и пришлось скрываться, чтобы не попасть в лапы полиции.
Правда, тогда, направляясь в Бармен, а затем покидая его, он лишь пересек Эльберфельд туда и обратно по этой же улице, и оба раза ночью, крадучись, чтобы никто не заметил, не опознал. В темноте и город, и улица выглядели совсем иначе. Вон то неуклюжее здание музея с его башнями напоминало гигантского верблюда. А сейчас в ясном свете утра, даже не приближаясь, можно разглядеть, что его колонны внизу имеют все признаки египетского ордера, посредине — дорического, а вверху — ионического. "Эти нелепые колонны, — подумал Энгельс, — могли бы быть выразительным символом сумбура и перазберихи, что царят сейчас, судя по всему, в Эльберфельде".
Тогда, в сентябре, явиться в родительский дом он не решился. Пришел в дом покойного деда. Несколько дней прожил тайно, никуда не выходя. Но отец все-таки как-то проведал, что сын здесь, и в один прекрасный день они пожаловали с матерью для выяснения отношений. О, какая это была тяжелая сцена! Старик неистовствовал. Он кричал: "Я не жалел и не пожалею денег на твое образование, для твоих ученых занятий, но финансировать твои коммунистические дурости я не намерен!" Сыну было трудно сдержать себя, но он все-таки сдержал, зная, как тяжело матери, как долго она будет мучиться потом нестерпимыми головными болями.
Из Бармена он уехал, помнится, второго или третьего октября. Четвертого вместе с присоединившимся к нему Дронке они были уже в Брюсселе. А в этот же день, четвертого, в "Кёльнской газете" опубликовали приказ прокурора Геккера о их розыске и аресте.
Можно себе представить, в каком состоянии духа читал этот приказ отец…
С тех пор они не виделись. Улегся ли гнев отца? Едва ли. Скорее, наоборот. Ведь сын не порвал с ужасной "Новой Рейнской газетой". Больше того, за это время вместе с ее главным редактором он даже побывал на скамье подсудимых. Отцу, вероятно, делалось муторно, когда он представлял себе, как прокурор произносил: "Подсудимый Фридрих Энгельс-младший!.." При этом все, конечно, вспоминали и об Энгельсе-старшем.