Эоловы арфы
Шрифт:
— Помню, — ответил Энгельс, удивленный внезапным волнением учителя. Оно называлось "Поединок Этеокла и Полюшка".
— Да! — с непонятной решимостью сказал Ханчке и, отступив на три шага, почти слившись с темнотой, вдруг начал декламировать — торжественно, внятно, с видимой любовью к каждому произносимому слову:
Бросились тут друг на друга, подобно львам кровожадным,Братья родные, отца одного родимые дети,Тут опустилась и ночь, золотой развязавши свой— Доктор Ханчке! — изумленно воскликнул Фридрих. — Это мои вирши? И вы помните их наизусть? До сих пор?
Старик ничего не ответил, лишь сделал паузу, перевел дыхание и закончил:
Но когда острый меч вонзился в грудь Этеокла,Меч его, панцирь пронзив, поразил царя Полиника.Оба упали на землю, и мгла им очи застлала.Братья лежали, друг друга сразив длиннолезвенной медью.Так Эдипа, царя беспорочного, род пресечен был.— Доктор Ханчке! — Энгельс поднялся и сделал шаг навстречу Ханчке. Ну как это вы могли столько лет помнить такую белиберду!
— Во-первых, мой мальчик, — учитель тоже сделал шаг навстречу, вышел из тьмы, — за долгие годы моей работы в гимназии у меня было не так уж много учеников, которые слагали стихи на древнегреческом. А во-вторых, это вовсе не белиберда. С самого начала ваше стихотворение привлекло меня тем, что в нем показан ужас и гибельность братоубийства. И чем дальше шло время, чем более тревожным и смутным оно становилось, тем чаще я думал о том, что вы написали это стихотворение именно в предчувствии нынешних времен.
Энгельс и смущенно, и иронически вздернул плечи:
— Уж не считаете ли вы меня пророком, доктор?
— Предчувствовать могут не только пророки, иные юношеские сердца чрезвычайно чутки. Но дело сейчас не в этом. — Ханчке подошел совсем близко и положил собеседнику на плечи свои руки. Фридрих ощутил его взволнованность. — Дело в том, что позавчера в Эльберфельде немцы убивали немцев, немецкая рука проливала немецкую кровь. Пуля солдата пропзила голову одного из заключенных, которых рабочие выпустили из тюрьмы. Но восставшие не остались в долгу, их пуля угодила в самое сердце капитану фон Уттенхофену.
— Уттенхофену? — Энгельс снял руки Ханчке со своих плеч: он понял, что только сейчас-то и начнется главный разговор.
— Вы знали его?
— Немного.
— А я не знал ни заключенного, ни капитана. — Старик горестно прижал руки к груди. — Но все равно видеть это было ужасно! Человек только что улыбался майскому солнцу, что-то азартно кричал и вдруг — лежит на мостовой уже не он, а его труп…
— Да, я немного его знал, — повторил Энгельс.
— Это было вчера… Сегодня братоубийственные страсти вроде бы стали затихать, — горячо продолжал Ханчке, — и вот вы, написавший в этом городе стихи о том, как чудовищно братоубийство, вы, читавший эти стихи здесь, в этом зале, сегодня явились в этот город во главе вооруженного отряда с единственной целью — вдохнуть новые силы в братоубийство!..
"Ратоубийство!.. бийство!.. ийство!" — снова отозвалась темнота.
Старик смолк и утомленно опустил переплетенные в пальцах руки, ожидая, что ответит его ученик, его воспитанник, его любимец.
— Вы хотите, доктор Ханчке, — тихо сказал ученик, — чтобы я покинул Эльберфельд?
— Да! И немедленно. Этой же ночью.
— Вы, очевидно, хотите, — кажется, еще тише спросил воспитанник, чтобы со мною ушел и отряд?
— Разумеется: ему тут делать нечего.
— Иначе говоря, — совсем тихо произнес любимец, — вы хотите, чтобы в Эльберфельде все оставалось так, как было всегда.
— Да, пусть останется все по-прежнему, лишь бы не братоубийство…
Энгельс резко повернулся на каблуках, молча прошел несколько шагов в глубь зала, возвратился назад и сказал:
— Если память мне не изменяет, учитель, Полиник выступил против брата Этеокла и привел свои войска к семивратным Фивам лишь потому, что Этеокл незаконно захватил власть в этом городе.
— У вас прекрасная память, — кивнул седой головой Ханчке. — Так оно и было. Но все равно ваше стихотворение не оправдывало Полиника, оно рисовало кошмар братоубийства.
— Да, верно. Но я уже сказал, — в голосе Энгельса проскользнула жесткость, — что не в восторге от своего давнего-предавнего сочиненьица, хоть оно и на греческом языке. А главное, не кажется ли вам, доктор Ханчке, что власть, которая до позавчерашнего дня правила в Эльберфельде, неизмеримо более незаконная, чем власть Этеокла в семивратных Фивах?
— Мы не смеем об этом судить! — замахал руками учитель. — И у вас нет никаких доказательств ее незаконности.
— Вы ошибаетесь, дорогой доктор Ханчке, доказательств множество. Но я приведу лишь одно, может быть особенно убедительное для вас.
Энгельс опять прошелся по залу, собираясь с мыслями, что-то вспоминая, потом остановился в двух шагах от собеседника и сказал:
— Мы с вами говорили тут о моих "Письмах". Между прочим, я в них писал и о том, как бесчеловечны условия труда на фабриках Эльберфельда, что из пяти рабочих трое умирают здесь от чахотки. Это была правда или плод юношеской экзальтации?
— Это сущая правда, — тотчас и с болью в голосе ответил Ханчке.
— А за десять лет, минувших с тех пор, — продолжал Энгельс, что-нибудь изменилось на фабриках города?
Учитель помолчал, помялся и в конце концов удрученно выдавил из себя:
— Пожалуй, ничего не изменилось…
— Я писал о поголовном пьянстве среди рабочих, о переполненных кабаках, о невероятном распространении сифилиса. Что, все это теперь в прошлом? Вместо кабаков в городе процветают библиотеки, а о венерических болезнях горожане знают лишь по литературным источникам?
Учитель уже ничего не отвечал ученику. Только слышно было, как тяжело и прерывисто он дышит.
— Я писал о нищете рабочих, о том, что фабриканты пользуются любым предлогом, чтобы снизить им заработную плату, да еще приговаривают, что это на пользу рабочему: меньше будет пить. Охотно поверю, что таких бессовестных слов они уже не говорят, но поступают-то так же бессовестно, как и раньше.