Eozoon (Заря жизни)
Шрифт:
В эти ужасные дневные часы пастор Берман спасался только крепким черным кофе, разбавленным коньяком.
Но на молодого англичанина жара не оказывала ни малейшего действия.
Он был одет в традиционный английский костюм тропиков, состоявший из плотно облегающего тело белого френча, сшитого из какой-то неопределенной материи, таких же белых брюк и белых парусиновых туфель на пробковой подошве.
На голове, отбрасывая резкую тень на глаза, красовался сделанный из морской травы шлем, обвернутый синей вуалью.
Тонкий и, казалось, легкий стек со скрытой полоской хорошо закаленной, гибкой как тростник и твердой как камень стали, спокойно и равномерно отбивал дробь по бамбуковому полу веранды пастора Бермана.
С подчеркнутой любезностью, видя, как пастор Берман, задыхаясь, расстегивал порывистыми движениями ворот своей чесучовой сутаны, англичанин, меняя тему только что происходившего
— Вам, кажется, не совсем хорошо, сэр?
— Я очень страдаю в эти часы, — с трудом проговорил пастор и, указывая трагическим жестом по направлению к видневшейся на западе массивной горной цепи, воскликнул: — Посмотрите только, сколько дьяволов столпилось на одном месте!
Горный массив, на который указывал пастор, представлял собой, действительно, величественную картину.
Совершенно заслонив своей массой горизонт и бирюзово-перламутровые волны Индийского океана, горная цепь западного побережья Суматры, возвышаясь почти у самого берега, протянулась гигантским хребтом от Паоло Брасе до Зондского пролива, в который она спускалась скалистыми уступами.
Вершины Долок Симанабели и Пезек Бенит дымились, освещая красным заревом обволакивающие их тучи, а вулканы Саго и Моро Апи рвали на клочья дрожавший воздух бурными залпами лавы, пепла и исполинских столбов медно-красного огня.
— Нельзя видеть в каждом обыкновенном вулкане дьявола, — с вежливой улыбкой процедил англичанин сквозь крепкие белые зубы, однако, не давая повода к какой-нибудь фамильярности или вообще к чему-нибудь, выходящему за пределы простого светского разговора.
— Поживите здесь на Суматре немного, тогда запоете по-иному, — пробурчал насупившийся пастор, глотая холодный черный кофе. — Ведь вот только здесь, на значительной возвышенности, в Силалаги или на Падангском плоскогорье более или менее мыслимо существование белого человека. Почти всюду в остальных местах Суматры для нашего брата — смерть. И притом смерть медленная и мучительная, смерть, полная проклятий и пытки. Человек желтеет как лимон, внезапно стареет как египетская пирамида и высыхает как мумия. Ни один европеец дольше двух-трех месяцев не выдерживает этого климата. Там малярия расправляется с человеком на пятый-шестой день! Манящая ваши взоры трава, благоухающая как утро, оставляет на обнаженных местах вашего тела, которыми вы неосторожно прикоснулись к ней, ничем не смываемый яд, медленно проникающий даже сквозь неповрежденную кожу в ваш организм, и вызывает внезапно, тогда, когда вы меньше всего этого ожидаете, мучительное оцепенение мускулов и паралич сердца. А милые лесные жители! Они выдувают в вас из проклятых сарбаканов маленькие отравленные стрелки, величиной не больше булавки, но от царапинки которых вы тотчас же начинаете чернеть, пухнуть и минут через пятнадцать покорно разрешаете отрезать вашу голову для украшения забора лесного вождя, и не можете не разрешить этого сделать, потому что и с неотрезанной головой вы к тому времени в достаточной степени мертвы. О!.. Ну, разве не дьявольщина все это? Вам этого, может быть, не понять, но я, раздумывая над греходеяниями нераскаянных, обливаюсь холодным потом и мне становится душно… дурно…
Пастор Берман сам не заметил, как с описания Суматры и нравов ее жителей перешел на тему воскресной проповеди о грешащем человечестве и каверзах злого духа, однако мистеру Уоллесу стало ясно, что пастору действительно дурно.
Это обстоятельство и заставило англичанина, сделавшего вид, что не замечает пасторской слабости, довольно мягко сказать:
— Ваша работа миссионера очень тяжела, конечно, но… — Несмотря на всю вежливость его интонации и напряженность позы, с которой он произнес эти слова, пастор Берман никак не мог уловить, издевается ли над ним этот непрошеный гость или соболезнует ему… — Но неужели же христианство и культура ничего не улучшили в этом крае? Ведь, если я не ошибаюсь, миссионерство началось на Зондских островах еще в 1598 г.? Я припоминаю, что Библия была переведена на малайский язык уже в 1773 г., а начиная с Людовика Бонапарта и Вильгельма I Нидерландского Океания перешла в руки гуманных управителей, первых пионеров истинной культуры, таких друзей человечества, как, например, Ян ван ден Боох, гуманист и христианин. И…
— И все это чистейший вздор, молодой человек, — вдруг вскипел пастор, грубо перебив своего корректного собеседника, сразу обнаружив расовое отличие, существующее между голландцем и англичанином.
Англичанин улыбнулся одними углами рта и, не меняя позы, спокойно выслушал заряд слов, сыпавшийся градом.
— Вздор! — прогремел пастор и, ударив по столу кулаком, продолжат более спокойно: — Вот именно-то гуманные методы управления цветными расами, применявшиеся голландскими генерал-губернаторами в прежние времена, и причинили непоправимый вред в деле насаждения культуры на островах и подорвали авторитет белых. Белого человека перестали бояться из-за мягкости и уступчивости этих господ правителей, а страх — это основной двигатель туземных мозгов. А если бы вы знали, какой помехой явилась их гуманность нам, миссионерам, в деле обращения язычников в христианство! Давно пора признать, что христианство — это не пустое словоизвержение господ проповедников; что христианство — это, прежде всего, дело и, как всякое дело, требует делового к себе отношения. Если ты добровольно не хочешь принять христианство, то тебя надо огнем. Да, огнем! А потом, откровенно говоря, я этих господ дикарей и за людей-то не считаю. Дарвинизм и тому подобный вздор — опасное заблуждение. Виды неизменяемы, и я убежден, что совершенный Господь сотворил все виды животного царства таковыми, каковыми они в настоящее время и являются! Обезьяна была всегда обезьяной, человек оставался всегда человеком, а дикарь был сотворен, как промежуточное между ними звено, всегда был дикарем, остался таковым и, если не вымрет, то и останется дикарем на веки веков и никогда не будет в состоянии обратиться в человека.
— Да, сэр, — произнес, прищуриваясь, англичанин, молча выслушавший всю эту длинную тираду, — а вы не считаете несколько предосудительным, в таком случае, обучать обезьян христианству и давать им возможность приобщаться св. тайн?
— Во-первых, я не сказал, что дикарь — это обезьяна, — покраснел пастор. — Я сказал только, что это не человек. А потом… потом… ну, что же, назовите это опытом церкви, если хотите, не имеющим особо важного значения, так как все равно дикие расы идут быстро к вымиранию под натиском белой культуры. Все равно они скоро исчезнут с лица земли.
— Гм, — кашлянул англичанин, — а я полагал, что политика Европы по отношению к своим колониям осуждается церковью. Ведь что позволено мечу, то вряд ли можно разрешить кресту… виноват, или я, может быть, ничего в этом вопросе не понимаю.
— Современный миссионер, молодой человек, — строго ответил пастор, — и должен быть вооружен скорее мечом, чем крестом! Времена моих пра-пра-пра-предшественников, разных гуманитаристов, вроде знаменитого миссионера Ноликсона — давно уже канули в вечность. Огнем их надо всех, огнем! Это единственно правильная и реальная точка зрения. Жизненный повседневный опыт подсказал мне ее правильность. Вот, не угодно ли выслушать, например, о проделке этих господ? — спросил пастор и, не дожидаясь ответа, продолжал, указывая пальцем вниз, по направлению к деревням баттов, окружавшим озеро Тоб: — Недели три тому назад в одном из их кланов произошел скандал: одна из жен раджи родила ребенка, в венах которого оказалась кровь белого человека. Тут ничего удивительного нет. Мало ли белых купцов проезжает мимо и ночует в их деревнях? Однако прелюбодеяние жены наказуется по их законам смертной казнью. Зная это, я выехал на место происшествия, собрал весь клан, дал им понять, что, так как жена раджи согрешила с белым, то это должно быть принято как величайший почет и благоволение белого человека к их роду, просил их отпустить ко мне блудную жену для соответствующего внушения. Они очень внимательно выслушали меня и обещали исполнить мою просьбу после обсуждения происшествия в своем совете. Я вернулся к себе. Потеряв понапрасну целый день в ожидании прибытия блудной жены, обеспокоенный столь долго продолжающимся совещанием, вечером я снова отправился к ним.
Пастор Берман наклонился к перилам веранды и часто задышал, поминутно сплевывая.
— Я приехал к ним, мистер, с крестом на груди и двумя браунингами в карманах брюк. Когда я слезал с лошади, они доедали ее. Съели они ее по закону: живьем. По закону же в трапезе принимали участие родители и братья наказуемой, причем отец, в точности выполняя ритуал наказания, выжимал собственноручно лимонный сок на обнаженные зубами мышцы еще живой, трепетавшей в руках палачей, своей родной дочери. Кости были обглоданы дочиста.
На этот раз корректность англичанина изменила ему. Оскалив свои белые зубы, он бурно и весело расхохотался.
— Это великолепно! — воскликнул он. — Вы не станете отрицать, что у этих господ есть чувство уважения к закону и традициям? А ведь это — отличительная черта культурного человека. На мой взгляд, они много проиграли бы в глазах джентльмена, если б отказались от лимона!
Перебивая веселый хохот англичанина, пастор Берман снова начал выбрасывать из себя кипящую лаву слов.
— Мне они предложили убираться подобру-поздорову, так как несчастная под пыткой показала, что… что… (она, вероятно, думала себя этим спасти) — что согрешивший с нею белый человек — был… я.