Эпикур
Шрифт:
Шли годы. Сын Неокла уже перешагнул через свое тридцатилетие, но жизнь его в общем почти ни в чем не менялась: все так же собирались по утрам в школу окрестные мальчишки (скольких он выучил за это время счету и грамоте), все так же ждали его к вечеру любимые и любящие друзья (за эти годы к ним прибавились новые — Клеон, Анаксарх, отрывок из письма которого к Эпикуру дошел до нас в пересказе Плутарха, Апеллес и Ктесипп), горя нетерпением поделиться с учителем новыми мыслями, соображениями, возникшими при изучении очередных философских трудов, услышать его столь ценимое ими мнение о чем-то из того, до чего вообще не было дела большинству окружающих людей. Диадохи напористо и яростно продолжали перекраивать наследие великого царя, состоятельные и
Они спорили о том, кто же в конце концов прав: элеаты, считающие, что чувственный мир находится в состоянии вечной текучести, так что полное и определенное разграничение и различение явлений невозможно, или же милетские натурфилософы, утверждавшие вечное становление мира. И что есть мировой процесс: траектория, устремленная к неведомой цели, или же круговое вращение всего сущего, вечно возвращающегося к исходной точке, как считали, например, вавилоняне. В своем учении о так называемом мировом годе они утверждали, что этот год, за время которого вся Вселенная обращается вокруг своей оси, соотносится с обыкновенным, земным годом как секунда с двойным часом и длится примерно семь тысяч лет. И тогда «звезды опять займут свое прежнее положение и снова повторятся все события». И размышления обо всем этом представлялись собиравшимся на Эпикуровы беседы значительно более важным, чем неудачные начинания Полисперхонта или же чрезмерные амбиции Антигона Одноглазого, которому, как поговаривали, Передняя Азия кажется уже слишком тесной и который, видимо, не прочь присоединить к своим владениям и Грецию.
Так что же такое наша Вселенная, это вечное сияние бесконечных просторов космоса над головой, издавна манящих к себе человека, с тех самых пор, как он стал осознавать себя и задаваться вопросами о мире, а может быть, и раньше? Вслед за своими предшественниками — материалистами Эпикур видел Вселенную как неисчислимое количество тел в бесконечном и вечном пространстве: «Вселенная есть тела и пространство», «по количеству тел и по величине Вселенная безгранична», «какова Вселенная теперь, такова она вечно была и вечно будет, потому что изменяться ей не во что, ибо, кроме Вселенной, нет ничего, что могло бы войти в нее, внося изменения». Он видел Вселенную, в которой не признавал ни верха, ни низа, как вечно идущий процесс становления и разрушения, бесконечной смены явлений, вещей и миров и, как писал об этом Плутарх, любил повторять, что ничего нового во Вселенной не происходит, кроме уже возникшего бесконечного времени». В этих бескрайних просторах находящейся в вечном развитии и изменении Вселенной существует неисчислимое количество миров, образованных в результате соединения атомов и отделенных друг от друга огромными пустынными пространствами. Один из них — наш мир, который Демокрит представлял шарообразным и покрытым своего рода «хитоном» или же «кожицей» из крючковидных атомов. Сам Эпикур писал об этом следующее: «Мир есть некая небесная окружность, объемлющая светила, землю и все явления», представляющая собой «отрезок от беспредельного и заканчивающееся в пределе… когда этот предел разрушается, то разрушается и все заключающиеся в нем; предел мира или совершает круговое движение, или неподвижен и имеет или круглую форму, или форму треугольника, или какое-нибудь другое очертание». Так же как милетские философы допускали существование многих и даже бесчисленных космосов, обожествляя бесконечность, так же как Левкипп и Демокрит писали о том, что «существует в бесконечной пустыне бесконечное множество миров», так и Эпикур рассказывал своим ученикам о бесконечном количестве миров, столь же бесконечном, как и сама Вселенная, убежденный в повторяемости сходных форм во Вселенной. «Можно принять, — писал он одному из своих учеников, — что таких миров бесконечное множество, и что такой мир может возникнуть также и в междумирии… так как некоторые нужные семена текут от одного мира или междумирия… и производят понемногу прибавления, образования и перестановки на другое место».
В своих сочинениях о космосе Эпикур создавал грандиозную картину лишь разумом постижимого рождения мира: сначала это был «ливень», поток атомов, с одинаковой скоростью падающих по вертикали в пустоте, — та первоначальная материя, из которой произошли все тела во Вселенной. В силу отклонения (пусть даже бесконечно малого) атомов происходило их столкновение, сцепление в вихревом движении, образование все более крупных и крупных соединений. Таким образом, как писал об этом впоследствии Лукреций, из Хаоса неисчислимых частиц, «пройдя все сочетания и всякие роды движенья», «из столкновений материи вышли небо, земля и глубокое море, а также вращенье солнца и месяца». Целое, или космос, в силу своей бесконечности не может погибнуть, но каждый из миров конечен, поддаваясь постепенно разрушающему воздействию извне. Так и наш возникший некогда мир ветшает, обреченный в конечном счете через неизвестно сколь долгое время на распад и гибель:
И пустотой не является мир, и в телах недостаткаНет, что могли бы нежданно всю эту вещей совокупность,Из беспредельности выйдя, свалить сокрушительным смерчемИли иначе ее уничтожить какой-либо силой.Места достаточно есть и бездонного много пространства,Чтобы рассыпаться в нем могли мироздания стены.И, как во все времена, все та же вечная, сокровенная мысль пронизывала людей, поднимавших свой взор к вечносущему небу: «А может быть, мы не одни в этих бескрайних просторах, может быть, кто-то подобный смотрит на нас сейчас из другой части нашего мира и думает то же самое? Неужели же разум только единожды и только в нашем обличье принял телесную форму? А если они все-таки есть, другие, похожие на нас, то как они живут? И удалось ли им сделать свое существование
Другим философам, и прежде всего Платону, сама эта мысль казалась недопустимой, поскольку она нарушала, даже ниспровергала стройную систему измысленного ими мироздания — слишком много оказывалось бы тогда этих неподлинных миров, бледных отражений единственного реального мира идей: «Принятие бесконечного числа миров есть мнение подлинно безграничного невежества». Что же касается Эпикура и его друзей, то, подходя ко всему во Вселенной с припципом подобия, повторяемости, аналогичности всего сущего, они считали, что наш мир всего лишь один из бесчисленных миров Вселенной и есть все основания предполагать, что «во всех мирах есть живые существа, растения в другие предметы, которые мы видим в этом мире».
В обсуждении всех этих столь мало значащих для большинства реально мыслящих людей вопросов, которые никогда и никому не разрешить до конца и от раздумий над которыми ничего не меняется в жизни размышляющих, проходили месяцы и годы, и тем, кто окружал сына Неокла, нравилось чувствовать себя подлинными философами, мудрецами, отрекающимися от соблазнов бытия. Хотя, впрочем, отрекаться им было особенно не от чего, так как жизнь не предлагала им ничего особенно заманчивого ни сейчас, ни потом. И им оставалось лишь попытаться всерьез стать выше каждодневной ничтожности, подняться над бедностью, личными горестями и утратами, над болезнями и убожеством быта, подняться над их общим, теперь уже непреходящим унижением потерпевших поражение, как оставалось теперь это и только это большинству философов во всех городах и весях Эллады, не считая двух-трех, променявших, как перипатетик Деметрий Фалерский, независимость и скромность философа на сомнительные роскошь и власть пособника завоевателей.
Можно было (и сейчас и потом, в последующие века Несвободы) проводить сколь угодно большое количество доводов в пользу того, что грекам необходимо смириться со своим поражением, признать, что они ослабели, обветшали, что их время уходит и поэтому, чтобы вообще уцелеть, сохраниться как народ, им следует приспособиться к новому положению вещей, подладиться к новым хозяевам близлежащей части Ойкумены и научиться извлекать из всего этого хоть какую-то выгоду, чтобы не пропасть окончательно. Можно было убедить себя и других в том, что твердая власть македонских царей обеспечит Элладе мир и хотя бы какое-то благополучие, хотя бы сытость, что она спасет от развивающейся внутри греческого общества анархии, и что поэтому надо поддерживать эту новую историческую силу (о чем говорили еще Эсхил и Исократ), и что поэтому правы и достойны всяческого уважения те стойкие люди, которые умеют и в этих условиях служить своему народу, служить, конечно, несколько иначе, чем в невозвратимые времена Фемистокла и Перикла. Можно было приводить и многие другие доводы, но в действительности это были лишь пустые, легковесные, как опавшие пожухшие листья, слова, под которыми во всей своей непоправимости и отчаянной безысходности проступала все та же единственная истина: все кончено, все кончено для них навсегда, все утрачено на веки веков вместе с достоинством и независимостью. И что им эта пресловутая сытость, сытость раба при не слишком жестоком и не особенно жадном господине, что им этот порядок в обществе — построенный на несвободе и страхе порядок не связанного больше никакой внутренней целью (которой и только ею одной существует каждое жизнеспособное общество) скопления людей, объединяемых главным образом местом жительства?
Все было кончено для них как для свободных граждан, хозяев своей собственной судьбы, большая, настоящая жизнь, которой жили их деды и прадеды, навсегда осталась как бы временем чудес для будущих поколений и при воспоминании о которой многим теперь не хотелось жить вообще. Конечно, впоследствии, через два-три поколения зависимого существования, эта память ослабеет, притупится невыносимая боль поражения и греки станут несколько иными — теми легкомысленными, лживыми, вороватыми, лицемерными и нагловато-трусливыми обывателями, остерегаться которых призывал Марка Туллия Цицерона его рассудительный брат Квинт. Но пока, пока они еще не стали такими, хотя уже и перестали быть прежними. Пока — это было самое мучительное время, время постепенного, вынужденного, трагического отказа от всего того, что делало некогда столь славным имя эллинов и особенно афинян, отказа от самих себя, невыносимое для мыслящих и не утративших достоинства людей, время горестного упадка целого народа и бессильных отчаянных попыток что-то этому упадку противопоставить.
Эпикур и его сторонники были именно теми, которые еще не утратили надежду что-то противопоставить, и поэтому такие сторонники новой власти, как Деметрий Фалерский, вызывали у них лишь безграничное презрение. Приезжающие из Афин со вкусом рассказывали о том, как живет теперь этот бывший слушатель Аристотеля и ученик Феофраста, на столе которого еще несколько лет назад можно было видеть «только маслины в уксусу и сыр с островов». Теперь же, когда он был поставлен Кассандром во главе нового афинского правительства олигархов, обыватели не уставали судачить о невиданной роскоши его жизни (поистине в своих прихотях этот философ превзошел финикийцев и богачей Кипра), о его обедах, на которые каждый раз приглашалось множество гостей и всякого рода прихлебателей, о его бесконечных любовных увлечениях. Те, кто удостоился побывать в жилище нового афинского правителя, рассказывали о дорогих коврах, устилающих благоухающий нардом зал, о прекрасных картинах и статуях, о невиданных изысканных кушаньях, которые не уставал изобретать искусный повар-раб. (Про этого повара также рассказывали, что он за два года приобрел три поместья, продавая остатки с господского стола.) Обладая довольно привлекательной наружностью, Деметрий красил волосы в золотистый цвет, натирался драгоценными маслами, одевался изысканно и всегда улыбался, желая нравиться всем и каждому, за что был прозван какой-то гетерой Милоглазым и Светлячком.