Эпикур
Шрифт:
Все это заставляло эпикурейцев еще больше ценить друг друга, дорожить существующим между ними взаимопониманием. Как и впоследствии в Афинах, калитка «раннего сада» в Лампсаке (даже если это всего лишь образное выражение, потому что до нас не дошло достоверных сведений о том, собирался ли первый кружок Эпикура в саду или же где-то в ином месте) была гостеприимно распахнута для всех жаждущих мудрости и особенно для обделенных земными богатствами, удачей и счастьем. «Не следует, — писал по этому поводу сам Садослов, — испытывать ни тех, кто быстро готов на дружбу, ни тех, кто нерешителен, ради дружбы следует и рискнуть». И, как показало время, риск оказался не так уж велик: лишь некоторые, единицы из тех, кого сын Неокла приобщил к своему знанию о мире и бытии, отплатили ему неблагодарностью. Ученики не просто любили его, они поистине боготворили его (как молодой Колот, о чем рассказывает Плутарх), многие из них, кажется, не раздумывая, отдали бы за него жизнь, потому что болезненный, неимущий, но отнюдь не кроткий нравом, свободолюбивый, наделенный несгибаемым духом учитель был для них тем единственным человеком, который еще верил в возможность прожить разумно, достойно и спокойно в этом зыбком, ненадежном, словно бы разваливающемся для них, для греков,
От Эпикура, как некогда от Сократа, словно бы исходила некая целительная сила, помогавшая людям выжить и выстоять даже тогда, когда сам воздух был, казалось, пронизан отнимающим желание жить сознанием поражения. Его непоколебимая твердость, вера в конечную разумность мира и бытия, убежденность в самоценности жизни передавались как некая панацея и его ученикам, многие из которых потом уже просто не могли существовать без этой поддержки, вдали от учителя. Сам Эпикур не раз подчеркивал, что «всякая дружба желанна ради себя самой, а начало она берет от пользы», но о какой же пользе шла речь? Не о деньгах, какой-то корысти, выгоде за счет другого, в ущерб другому, не о пособничестве в добывании теплых местечек, не об обогащающих сделках и дележе добытых ценой утраты достоинства и независимости кусков. Нет, они были полезны друг другу тем, что помогали друг другу выжить и сохранить себя как мыслящих, свободных духом людей, разделяя между собой высшее из наслаждений — приобщение к вечности и бесконечности. И, наверное, каждый из этой первой «четверицы» эпикурейцев мог бы сказать о себе то же самое, что написал Эпикур: «Когда мудрец подвергается пытке, он страдает не больше, чем когда видит, что друг подвергается пытке. Но если друг сделает ему зло, то вся его жизнь вследствие недоверия придет в расстройство и перевернется».
Так шли годы, наполненные трудами, размышлениями, беседами о тех самых вопросах, которые — и особенно в периоды общественного упадка — кажутся не только что второстепенными, ненужными, но и вообще несуществующими, но которые от этого не перестают оставаться самыми главными для людей, если они хотят оставаться людьми: что есть добро и что есть зло, что есть истина и постижима ли она, что такое любовь, доброта, справедливость и что такое, наконец, человеческое счастье? И если раньше их деды и прадеды точно знали, что счастье — это служение родине, исполнение своего гражданского долга, что счастье — это здоровые, благополучные дети (как учил об этом Солон), достойные граждане своего процветающего отечества, и почтенная старость близ отчих святынь, то теперь почти ничего этого уже не было: не было процветающего отечества, не было долга, не было старинных богов, не всегда даже были дети (зачем же плодить подневольных, может быть, даже завтрашних рабов?). И поэтому еще надеющиеся на счастье могли выбирать только между материальным благополучием, то бишь умением делать деньги и эти деньги копить, и обретением гармонии в своем внутреннем мире, той самой гармонии, которая во все времена казалась деловым и оборотистым людям лишь самоутешительным измышлением всех слабых и нежизнеспособных. Эпикур и его друзья избрали гармонию, то самое счастье — свободу духа и умение радоваться жизни, которому берется научить своих последователей сын Неокла, как человек, глубочайшим образом убежденный, что сам он живет в истине. Он берется за это трудное дело с твердой верой в жизнеутверждающую силу человеческого разума и духа, в то печальное время, когда казалось порой, что людей, стремящихся остаться самими собой и находящих для этого силы, уже почти не осталось.
Он берется дать людям нравственную опору и научить их разумно и правильно распоряжаться собственной жизнью, руководствоваться во всем извечными, непреложными законами справедливости, доброты в человечности, не полагаясь ни на милость богов, ни на всевластье Судьбы (а в сущности, Случая), которая становилась понемногу единственным божеством для тех, кто утратил веру в логические закономерности бытия. Казалось, что вместе с утраченной свободой и навсегда ушедшими в прошлое героями, вместе с до отвращения измельчавшими делами от эллинов навечно отвернулись их прежние боги, на помощь и справедливость которых полагались их славные прадеды. Подвергнутые сомнению в философских трактатах, осмеянные самонадеянными поэтами, вроде Еврипида, олимпийцы также навсегда отступили в прошлое и теперь взирали оттуда насмешливо и недоступно на то, как постепенно гибнут, тщетно пытаясь укрепиться духом возле каких-то новых святынь, отвергнувшие, нет, просто пережившие их люди. Казалось, что вера в некий высший закон, питавший неповторимую мудрость Эсхила и Софокла, сгорела в пламени братоубийственных войн последнего столетия; сами бессмертные показали свое полное бессилие перед бесчисленными святотатствами, безнаказанными нарушениями всех считавшихся ранее непреложными установлений, как человеческих, так и божеских. Повидимому, они ничего не могли поделать даже с тем, что некоторые, отнюдь не самые совершенные из смертных, претендовали теперь на их место в святилищах и душах людей. Или же они сделались равнодушными к этому, как спартанцы, заявившие в свое время: «Так как Александр желает быть богом, то да будет он богом». Или же — и это казалось теперь всего вероятнее — их просто не было никогда, этих гордых и грозных олимпийских богов.
Теперь вместе с новыми храмами и алтарями то здесь, то там появлялись привлекательные изображения нового божества — Случая, который улыбался — в виде молодой и красивой женщины — своим многочисленным почитателям, улыбался многообещающе и обманчиво. Это был возведенный на пьедестал тот самый случай, во всевластии которого сомневались уверенные в закономерности всего сущего философы: «Случай щедр на дары, но ненадежен, природе же достаточно ее собственных сил», — писал в связи с этим Демокрит, а Аристотель утверждал, что на пути достижения высшего блага человека подстерегают различные случайности, однако они не в силах повлиять на внутренний мир, на состояние души и разума мудрого человека. И того, кому повезло как будто бы больше, чем другим, надо считать не счастливым, — учил Стагирит, — а всего лишь удачливым. Счастливым же, «хорошим и благополучным» следует, по его мнению, признать человека, который умеет с достоинством, не теряя себя, переносить игру случая и при любых обстоятельствах «остается самим собой». И именно это качество человека определяет его характер, в конечном итоге весь его жизненный путь.
Что же касается философов послеалександрова времени, то многие из них все больше склонялись к мысли о случайности нашего мира вообще и всего того, что в нем происходит. Так, философствующий правитель Деметрий Фалерский написал даже сочинение «О случае», где в числе прочих примеров всевластия случая рассматривал походы и свершения великого Александра, в которых, по его мнению, было больше неожиданного и непредсказуемого, чем, казалось бы, логичного и закономерного. В отличие от придерживающихся подобного мнения Эпикур, следуя во многом Аристотелю, основную силу, направляющую весь жизненный путь человека и способную противостоять слепой случайности, видел в разуме: «Случай редко мешает мудрецу; самые большие и самые важные дела устроил разум, и во все время его жизни он устраивает их и будет устраивать». И в своих сочинениях, и в письмах он не раз останавливался на этом, восставая против какого бы то ни было фатализма, потому что как «всеобщая необходимость» Демокрита, так и расхожие представления о всевластии случая (эти, казалось бы, противоположные друг другу мнения, что отмечал и сам Эпикур) не оставляли места для отстаиваемой им свободы мыслей и действий человека: «Необходимость есть бедствие, но нет никакой необходимости жить с необходимостью»; «что же касается случая, то мудрец не признает его ни богом… ни причиной всего… мудрец полагает, что лучше с разумом быть несчастным, чем без разума быть счастливым».
Уверенные в свои молодые годы в собственных возможностях, в силе духа и разума человека, которые позволят стать выше слепого произвола случайностей и сохранить себя как существо свободное и мыслящее, Эпикур и его последователи утверждали возможность свободы действий в рамках тех непреложных закономерностей мироздания и бытия, которые открылись философам и мудрецам на долгом пути познания мира. Они считали, что главная сила, направляющая события всей нашей жизни, находится в нас самих: «Одни события происходят в силу необходимости, а иные зависят от нас, так как необходимость не подлежит ответственности, а случай непостоянен… но то, что зависит от нас, не подчинено никакому господину».
Так, в постоянных трудах, занятиях и беседах о тех вечных вопросах, которые, повидимому, так до конца и не разрешить никому из смертных, сын Неокла подходил к своему тридцатипятилетию. К этому времени у него окончательно созревает решение переехать в Афины и открыть там настоящую философскую школу, чтобы наконец отдаться полностью и без помех главному делу всей своей жизни — спасению людей, врачеванию их потрясенных превратностями и несообразностями бытия душ. Он решает навсегда поселиться рядом с афинянами — своим народом, людьми древнего кекропова корня, у которых так много славного, доблестного и несравненного позади и которых еще, возможно, ждет столь же достойное будущее, стоит лишь пройти этим тягостным временам поражения и бесславия. Не приемлющий никаких новых порядков, никакого как будто бы благополучия и как будто бы спокойствия при македонских хозяевах, с возмущением и гневом отвергающий идею «разумного подчинения» более сильному, внук и сын свободных афинских граждан, сам бесконечно свободный, наделенный несгибаемым духом и мощным разумом человек, Эпикур считает своим долгом поддержать свой народ в тяжелую для него пору, укрепить его жизнестойкость, веру в неповторимую ценность каждой человеческой жизни, в возможность для смертных разумного счастья на этой, единожды нам данной земле.
Может быть, он подумывал о переезде в Афины и раньше, но ему претила сама мысль хоть в чем-то уподобиться таким, как бывший перипатетик Фалерский, если он обоснуется и, может быть, даже откроет философскую школу в городе, живущем по указке македонского царя (в сущности, самозванца, убийцы вдовы и наследника того, кто завоевал для них всех эти огромные земли). Из Эпикура никогда бы не вышло придворного философа, тем более что участь многих известных ему ученых мужей, рискнувших приблизиться на более короткое расстояние к самодержцам, оказывалась в конце концов достойной всяческого сожаления. Потому что в конце концов неизбежно оказывалось, что снисходительность просвещенных монархов в отношении философствующих оборачивается холодным, вычеркивающим из жизни пренебрежением, если те вдруг и вправду возомнят себя свободными. Так, называвший себя богом великий воспитанник Аристотеля не жалел золотых талантов для Пиррона и Ксенократа (который их, кстати, не принял) и мог во хмелю забросать цветами подножие памятника не такого уж знаменитого философа, как Феодект из Фаселиды, не раздумывая, вешал индийских мудрецов-гимнософистов, «которые порицали царей, перешедших на его сторону», и умертвил известного «безупречной, чистой, чуждой искательства» жизнью Каллисфена, который «упорно, как подобает философу, боролся против обычая падать ниц перед царем и один осмеливался открыто говорить о том, что вызывало тайное возмущение» даже среди окружения Александра. И поэтому сын Неокла, за всю свою жизнь никого не посчитавший за своего господина, жил надеждой на восстановление демократии, которая, хотя — что становилось все более очевидно — тоже давно не соответствовала своему первоначальному предназначению, все же была предпочтительнее власти самодержца.
Его решению переехать в Афины способствовало и то немаловажное обстоятельство, что к этому времени происходят, по-видимому, какие-то благоприятные изменения и в материальном положении Эпикура, относительно которых мы можем только догадываться. Так, судя по сохранившимся фрагментам из писем, речь идет о какой-то пенсии (может быть, он получил наследство?), которую он и просит высылать кого-то из своих корреспондентов регулярно и без задержек. Но главное было в том, что после десяти лет «просвещенной тирании» Фалерского опять появилась надежда на восстановление демократии, а вместе с ней, как казалось, как хотелось верить афинянам, не желающим смириться с положением верноподданных, и надежда на возвращение хотя бы доли утраченной самостоятельности. И хотя речь, в сущности, шла лишь о том, чтобы сменить одного господина на другого, сторонникам демократии в Афинах союз с Антигоной Одноглазым (который был очень не прочь распространить свое влияние на Элладу и поэтому, так же как в свое время Полисперхонт, пообещал свободу греческим городам) представлялся более предпочтительным, чем подчинение Кассандру. Тем более, что сам Антигон слыл человеком образованным и в достаточной степени терпимым, а его сын, блистательный Деметрий Полиоркет, кажется, особенно любил афинян и прямо-таки рвался выступить в благородной роли их освободителя.