Эпитафия шпиону. Причина для тревоги
Шрифт:
— Водоши, вид у вас такой, будто вы ни единому моему слову не собираетесь верить.
— Прямо такой вот вид? — грубовато парировал я.
Он задул спичку.
— Ладно, увидим. Но вы должны запомнить одно. Я вам доверяюсь; хотя и выбора у меня нет. К тому же я не могу заставить вас поверить мне.
В паузе, возникшей после этих слов, ощущался намек на вопрос. На какое-то мгновение я размяк. Но только на мгновение.
— Я не доверяю никому, — коротко бросил я.
— Ну что ж, коль вы настаиваете… — Он вздохнул. — Но это долгая история. И началась она в 1933 году…
— Я редактировал в Берлине социал-демократическую газету «Телеграфблат». — Он пожал плечами. — Теперь она больше не выходит. В штате у меня было несколько сильных журналистов. Газета принадлежала одному владельцу лесопилки из Восточной Пруссии.
35
Густав Штреземан (1878–1929) — рейхсканцлер и министр иностранных дел Веймарской республики.
Беда послевоенной немецкой социал-демократии заключалась в том, что она одной рукой отстаивала то, с чем боролась другой. Она верила в свободу капиталиста эксплуатировать рабочего и в свободу рабочего объединяться в профсоюзы и бороться с капиталистом. Она пребывала в иллюзии, что возможности компромисса безграничны. Она верила в возможность создания Утопии в рамках Веймарской конституции и в то, что самая действенная политическая концепция — это реформы, а дыры, возникшие в днище прогнившей мировой экономической системы, можно залатать материалами с верхней палубы. Ну а хуже всего то, что она верила, будто силу можно превозмочь доброй волей, а с бешеной собакой справиться — поглаживая ее по шерсти. В 1933 году немецкую социал-демократию покусали так, что она скончалась в муках и агонии.
Газету «Телеграфблат» закрыли одной из первых. Дважды на нас совершали налеты. Во второй раз забросали ручными гранатами наш наборный цех. Правда, тогда мы выстояли. Повезло: нашлась типография, готовая печатать такую, как у нас, газету. Но это продолжалось всего три недели. Хозяину типографии нанесла визит полиция. В тот же день пришла телеграмма от владельца, извещавшая, что убытки в бизнесе вынуждают его продать газету. Покупателем оказался один функционер нацистской партии, и я узнал, что оплата была осуществлена векселем, выписанным на один из детройтских банков. На следующий день меня арестовали на дому и посадили в полицейский изолятор.
Там меня продержали три месяца. Обвинение предъявлено не было. Никто меня не допрашивал. Мне лишь удалось разузнать, что мое дело рассматривается. Самым тяжелым оказался первый месяц, я никак не мог свыкнуться с моим новым положением. Сами-то полицейские были неплохие ребята. Один даже сказал, что читал мои статьи. А потом меня перевели в концлагерь близ Ганновера.
Он ненадолго замолчал.
— Полагаю, вы немало наслышаны о концлагерях, — продолжал он, — да и кто о них не слышал. Но по преимуществу у людей складывается ложное представление. Послушать иных, так покажется, что там целыми днями только и делают, что выбивают узникам зубы, бьют по почкам резиновыми дубинками и ломают пальцы прикладами ружей. Это не так, по крайней мере не в том лагере, куда попал я. В жестокости нацистов куда меньше человеческого. Они подавляют сознание. Если бы вам хоть раз пришлось увидеть человека, выходящего из черной, как ночь, камеры после двухнедельного одиночного заключения, вы поняли бы, о чем я говорю. Теоретически в концлагере заключенные проводят время как в любой другой тюрьме, но только теоретически. По-моему, пока это еще никому не удавалось. Дисциплину концлагеря сравнить просто не с чем. Вам велят работать — перетаскивать камни с одного места на другое и складывать их в кучу, — и если вы хоть на мгновение остановитесь, хотя бы для того, чтобы просто разогнуть спину, немедленно следует наказание: дубина и недельное заключение в карцере. Они бдят постоянно. Все время меняют охрану, чтобы никто не устал надзирать. Вас гоняют по территории лагеря под дулами пулеметов. Кормят вываренными в воде отрубями и требухой, и пока вы едите эту отраву, на вас тоже смотрят дула пулеметов. Одного узника их вид угнетал настолько, что стоило ему положить в рот кусок, как его начинало рвать. Двоих, пока
Однажды меня привели к коменданту. Там мне было сказано, что, если я подпишу документ с отказом от германского гражданства и обязательством покинуть территорию Германии и никогда больше не возвращаться, мне будет дарована свобода. Поначалу я подумал, что это очередной адский фокус, чтобы заставить меня каким-то образом себя выдать. Но выяснилось, что это не так. Даже их драгоценный Народный суд не нашел, в чем меня можно обвинить. Документ я подписал. Я бы что угодно подписал, лишь бы вырваться оттуда. Затем пришлось ждать три дня, пока не придет соответствующая бумага. Все это время меня держали отдельно от других узников. И работал я не вместе с ними, а чистил уборные. Но ночевали мы в одном бараке. А потом случилось нечто необычное.
Разговоры между узниками были запрещены, и за выполнением этого установления следили так сурово, что правило «смотри в землю» действовало не только в отношениях между узником и надсмотрщиком, но также узником и узником. Стоило посмотреть на другого узника, как тебя могли обвинить в том, что ты замыслил обратиться к нему. В результате даже соседа своего узнавали не столько по лицу, сколько по положению плеч и форме ступни. Так что я испытал настоящее потрясение, заметив в свою последнюю ночь в лагере, когда нас гнали в барак, что кто-то рядом старается поймать мой взгляд. Это был широкоплечий, с серым лицом мужчина лет сорока. Появился он здесь всего полгода назад, и по тому, как его часто и изощренно били, я подумал, что это коммунист. Рядом с нами шагал надзиратель, и, честно говоря, я испугался как бы это не дало повода задержать меня здесь. Поэтому как можно быстрее залез под одеяло и затих.
Узникам часто снились кошмары. Иногда они просто бормотали что-то во сне, иногда вскрикивали, выли. В таких случаях надзиратель брал ведро воды и выливал его на голову бедняге. Я и вообще-то спал в лагере плохо, а в ту ночь и вовсе не сомкнул глаз, все думал о том, что завтра меня здесь уже не будет. Так я бодрствовал в темноте часа два, когда сосед что-то пробормотал во сне. Подошел надзиратель, посмотрел, но бормотание прекратилось. После того как надзиратель удалился, оно возобновилось, но на сей раз чуть громче, и я сумел разобрать слова. Он спрашивал, сплю ли я.
Я негромко откашлялся, беспокойно перевернулся на другой бок и вздохнул, давая понять, что нет, не сплю. Тогда он опять забормотал, и я услышал, что он диктует мне какой-то адрес в Праге, куда надо пойти. Едва он договорил, как вновь появился надзиратель, на сей раз явно что-то заподозривший. Тогда мужчина внезапно повернулся и дико замахал руками, взывая о помощи. Надзиратель пнул его в бок и, когда тот якобы проснулся, пригрозил облить из ведра, если не утихнет. Больше он ко мне не обращался. А на следующий день мне вручили бумагу об освобождении и посадили на поезд, направляющийся в Бельгию.
Не буду даже пытаться передать, что это такое — снова ощутить себя на свободе. Поначалу мне было не по себе. Из ноздрей все никак не мог выветриться запах лагеря, засыпал я в самое разное время дня, и мне снилось, что я снова там. Месяц-другой я провел в Париже, стараясь пописывать для газет, но слабое знание языка делало это занятие почти безнадежным. Для начала надо было заплатить за перевод, а это стоило денег. Тогда я решил перебраться в Прагу. В тот момент я вовсе не собирался идти по указанному мне адресу. По правде говоря, я почти забыл обо всей этой истории. Но потом нечто услышанное от одного соотечественника, с которым я встретился в Праге, заставило меня выяснить, что к чему. Оказалось, это адрес штаб-квартиры подпольной немецкой организации по пропаганде коммунистических идей.