Эпитафия
Шрифт:
Жить невозможно, но всё-таки недостаточно невозможно.
Мама родила меня только на десятом месяце беременности с помощью препаратов, которые применяются в случаях задержки. Прирождённый домосед. Будто ещё в утробе я знал, что ждёт меня по ту её сторону.
«Жизнь даже не бессмысленна». Потому что говорить, что жизнь бессмысленна, значит уже говорить о ней больше, чем она того заслуживает.
У России с Богом всегда были особые отношения. Если бы я был иностранцем,
Первостепенная задача писателя – быть неизвестным. Это единственный способ сохранить писательское достоинство.
Чувство богооставленности сравнимо с бессонницей – чем больше к этому привыкаешь, тем хуже становится от понимания, что к этому привык.
Лейбниц утверждал, что у славянских народов не может быть серьёзной философии из-за отсутствия связки «быть», как в других европейских языках. Он не подозревал, что эти народы смогут этим воспользоваться и родить религиозную философию совершенно иного порядка.
Очень противоречиво неверующему черпать вдохновение в образе Христа. Но где, если не в нём?
Тишину легко принять, молчание – невозможно.
По страницам общемировой истории можно отследить настроение Бога. Похоже, что Он в депрессии.
Хорошая, но мёртвая литература похожа на труп прекрасной девушки: ею ещё можно любоваться, но её уже нельзя полюбить.
Как можно понять вымышленность самой концепции времени и продолжить пользоваться часами?
Величайшая сила моего характера: никто не заденет меня так, как я задену сам себя.
Андрееву удалось перенести взгляд Елеазара на свои фотографии. Репину удалось изобразить его удивительно безмятежным. Художник жалеет людей, писатель – никогда.
В полной уверенности, что «Логико-философский трактат» станет последней книгой по философии вообще, Витгенштейн бросил философию и стал заниматься другими вещами. Уверенность, достойная управлять империями.
Я был влюблён два раза: у одной была харизма и мелодичность гитары, у другой – грациозность и нежность скрипки. Обе фальшивили.
Селин всё-таки честнее Буковски. Бардамю – настоящая сволочь, Чинаски ещё носит налёт романтики на внутренней стороне того камня, что заменяет ему сердце. Бардамю носил бы там заначку.
Завидую верующим паломникам. Единственно возможное паломничество для меня – Рашинари и Латинский квартал Парижа.
Жизнь для меня существует только в оппозиции к самоубийству. Только желание покончить с собой может вызвать желание жить.
Ошибочно думать, что при жизни мы избавлены от своего отсутствия. Оно сидит в нас и ждёт своего часа. Мы никогда не были живы, только недостаточно мертвы.
История цивилизации, или «Как одомашнить двуногий скот».
Курить ночи напролёт, слушать дыхание спящих панельных домов и думать обо всём на свете. В такие моменты жизнь себя искупает.
Некоторые люди рождены, чтобы принести себя в жертву, и вся их жизнь сводится к поиску подходящего церемониального ножа.
Думать о своей жизни только с точки зрения старика на смертном одре. Только так можно понять о чём будешь жалеть, а о чём будешь вспоминать с весёлой улыбкой.
– Оказавшись перед Богом, что вы Ему скажете?
– Я за Тебя не голосовал.
Декаданс никогда не начинался и не заканчивался. Дух Бодлера вышел из пещеры вместе с человечеством. Сейчас он, должно быть, регулярно посещает имиджборды.
С лёгкостью переношу ругательства в свой адрес, но ненавижу комплименты. Ругань говорит больше о говорящем, чем о её жертве, но комплименты задевают именно осознанием своей ложности, даже если они заслужены и правдивы.
Подписан на несколько пабликов со страницами умерших людей. В «Фаталисте» Лермонтов утверждал, что у человека, которого судьба приговорила к смерти, будто бы появляется какая-то метка на лице. Я долго бороздил фотографии на страницах умерших в поисках этой метки, но ничего не нашёл и разочаровался. Страшное осознание пришло потом: эту метку носят все.
Единственный по-настоящему рациональный поступок – самоубийство.
Из всех мыслей, которые я съедаю, я запоминаю только те, которыми давлюсь.
За те 33 года, что Иисус провёл на земле, он понял больше, чем его Отец за всё своё вечное и преисполненное бесконечным знанием существование.
Если бы я был насекомым, то непременно мотыльком. Стремлюсь только к тому, что меня неминуемо убьёт.
Ёж наизнанку: все мои иголки направлены вовнутрь.
Поэзия кажется мне привлекательной экзотикой. Когда я пишу стихи, я чувствую себя также, как чувствовал себя, впервые пробуя ананас.
Смерть – великая справедливость и великая несправедливость. Но, что самое главное, ещё и великое утешение.
Лиготти хватило бы одного «Заговора…», чтобы навсегда остаться самым страшным писателем в истории. Сначала задаёшься вопросом: как можно так жить? Но он естественным образом сменяется другим, ещё более жестоким: как вообще можно жить?