Эпитафия
Шрифт:
Сергей Воронин
Эпитафия
Ему было около семидесяти, когда умер. Смотрел телевизор, упал со стула, и все. Такая скорая смерть мало кого удивила, потому что сам ее подзывал к себе — пил и курил так, что и молодому не справиться бы, но все же была она неожиданной. Пил он часто и помногу. Напившись, буянил, скверно-
словил, всячески обзывал жену, детей. Доставалось
Тощий, сутулый, остролицый, с кривым и длинным, как сабля, носом, встречаясь со мной, всегда расплывался в улыбке, жал руку (будто это и не он вчера поносил меня) и заводил разговор о чем угодно, но непременно, всегда выставляя себя в самом выгодном свете. А то ударялся в воспоминания, похваляясь знакомством с маршалами и генералами, как он сиживал с ними за одним питейным столом. Бред, конечно, но что занятно: этот бред он повторял слово в слово, а ведь, как известно, ложь если и не забывается, что случается для вральмана редко, то уж по-всякому-то варьируется. Тут же всегда одно и то же. Как маршал сам налил ему первую, как налил и вторую, а насчет третьей спросил: «Не многовато будет?» На что он ответил ему: «Ерунда. Порядок!» И тогда маршал налил ему третью стопку. Непонятно было, почему должен был маршал ему наливать и не правильней ли было бы Коршунову, инженер-майору авиации, ухаживать за маршалом? Но вот он рассказывал так. Ему и верили и не верили. Если не верили, он снисходительно пожимал плечами и закуривал, не продолжая рассказа. Курил он много. Так много, что даже от волос несло табачным смрадом.
Последнее время ему тяжело было ходить. Волочил ноги.
— Ты бы бросил курить, — говорил я.
— Надо бы, — соглашался он и тут же закуривал.
От разных крепленых вин, которые он поглощал бутылками, вконец разрушил печень. Настолько, что ему ничего не стоило в любое время лечь в больницу. Что он и делал, как только приезжал из деревни в город. Тем более делал охотно, потому что лечение бесплатное и у него скапливалась пенсия и за два, и за три месяца. Которую по выходе из больницы пропивал.
Весной и осенью, глядя на улетающие косяки гусей, он вскидывал руки, как бы целясь из ружья, и щелкал языком, изображая выстрел. Когда-то был неплохим охотником, легко скрадывал даже лисицу. А уж зайцев так и не счесть, сколько перебил. И утками был обвешан, особенно осенью, на перелете. Но ружье пропил, а новым никак не мог обзавестись.
— Неужели не можешь купить хотя бы одностволку? — говорил я.
— Да надо будет. Вот этой зимой полежу два месяца в больнице и двустволку куплю. Там меня все знают. Профессор Михаил Петрович сколько раз говорил: «Не торопись ты выписываться, Коршунов. Лежи до полного излечения». А я все как-то… Ну да теперь надо будет его послушать.
И не понять, правду говорит, врет ли.
И с лодкой тоже. Все мечтал своей обзавестись. А то на моей, чаще же на Степановой, так ему было удобнее. Но зато приходилось таскать весла, а жил его сосед с километр от берега.
— Ты оставлял бы у меня, — скажу ему. Я-то жил рядом с озером.
— Да ведь не я хозяин. А вот обзаведусь своей, тогда уж по-своему сделаю. Мне ее купить что — две пенсии, вот тебе и лодка. Ну, весла
Не хвастал, сделал бы — руки у него рабочие. Но, если лодки нет, зачем и весла?
Грибник был отменный. У других еще и в голове нет, что грибы пошли, а он уже тащит корзину красных и черноголовиков.
— Где же ты их набрал? — спрошу.
— А там, — махнет рукой куда-то в сторону. Ни за что не укажет свои места.
Однажды я заблудился. Плутал, переходя через болотинки, прорываясь сквозь заросли ольхи, вынося на себе всю паутину осеннего леса, и вдруг вышел в сквозное редколесье. Березнячок с осинками, и солнце пятнами на земле и на зелени. И в этом, просто каком-то сказочном осиянии стоял Коршунов и иронически поглядывал на меня. На его руке висела полная корзина грибов.
— Так вот где твои места, — сказал я.
— Не, мои дальше… туда, — ответил он и неопределенно махнул рукой.
Не надо было быть уж очень опытным грибником, чтобы догадаться, что и тут грибное место. И на самом деле я нашел несколько порезанных красных, значит, он все же был здесь. Спустя несколько дней я пришел сюда и набрал полную корзину подберезовиков и красных. И надо же, выходя, встретил Коршунова. Но он и вида не показал, что огорчен, только с усмешкой поглядел на меня и пошел дальше. На другой день я узнал, что он принес домой корзину белых.
Удивительно, но он даже от внука скрывал свои грибные места. Что это, жадность или желание поразить других, вот, мол, вы ходите и не приносите, а я таскаю по целой корзине? Бывало, что он набрасывался на внука и ругал его грубо и зло только за то, что тот рвал стручки гороха. Хотя сладкий горошек и был специально посажен для внука. Он всегда был вне доброго настроения, но особенно свирепел, как только видел, что с его огорода рвут лук или выдергивают морковь.
— Но ведь для этого и сажали, — говорила ему жена, — или ты собирался и это продать на пропой?
— Продашь у вас!
— Тогда чего же?
— Того же! — И глядел на нее с такой ненавистью, что она плевалась.
— Да подавитесь вы своей морковью! — как-то швырнула ему под ноги три морковины младшая невестка, когда он обрушился на нее. И вместе с тем мог набрать пучок моркови или нарвать того же гороха и щедро вывалить на стол. И не ждал благодарности.
— Нате, ешьте!
На рыбалке высиживал по двенадцать часов в лодке, если и не клевало. Случалось, приносил ведро окуней и плотвы. Отбирал на уху самых мелких. Крупных солил для вяления и уж вяленой никому не давал. Набрасывался зверем, если кто посмеет сорвать рыбину с веревки.
Он никогда не покупал крючков, как не покупал и жилку. Брал у сына, чаще у меня. И не дай бог сказать, что это моя катушка или мои крючки.
— Твои? Да я еще прошлой зимой купил их в Москве, когда ездил к брату, — и начинал травить про брата, что тот на пенсии, живет один, что у него хозяйство, держит корову и уговаривал его жить с ним. — Да я, вишь, разгадал его, хотел, чтоб я был в работниках. Да не на того напал!..
И еще многое другое нес, и все дальше отодвигался разговор о крючках, и даже получалось так, что они только и могли быть его и никого другого. Но я знал, что крючки мои — белые, тонкие. Мне их подарил один знакомый, побывавший в Швеции. Но Коршунов об этом и слышать не хотел, только еще больше заворачивал свой кривой, как сабля, нос и выпускал фразу за фразой из своего совершенно беззубого рта.