Эпизоды истории в привычках, слабостях и пороках великих и знаменитых
Шрифт:
На спектакле в Эрфурте Александр I был потрясен игрой Тальма
Там, в Эрфурте, Тальма продемонстрировал Европе, по-видимому, все, чего может достичь искусство в мире политики. На представлении Вольтерова «Эдипа», когда Тальма в роли Филоктета произнес: «L’amitie de un grand homme est un bienfait cles dieux» [95] , Александр I повернулся к Наполеону и демонстративно пожал ему руку.
95
Дружба
«Зрелище – петля, чтоб заарканить совесть короля», – говорит Гамлет.
VI
Реставрация Бурбонов внешне ничего не отняла у его славы и ничего не прибавила к ней. В день въезда Людовика XVIII в Париж Тальма было поручено прочитать со сцены куплеты академика Брифо во славу Бурбонов. Каждый куплет заканчивался стихом: «Да здравствует король!» Эти слова Тальма произносил очень слабо. После спектакля Людовик, толстый человек с бычьим взглядом и опухшими ногами, тяжело пыхтя, все же сделал ему комплимент за чтение, добавив:
– Я могу быть несколько строгим, господин Тальма, ведь я видел Лекэна.
Раз королю не нравятся спектакли,
То, значит, он не любит их, не так ли?
Уильям Шекспир,
«Гамлет, принц Датский»
В последние годы жизни Тальма играл мало, и в основном Шекспира. Один за другим умирали его друзья, Жоффруа и другие недоброжелатели усиливали нападки. Тальма все глубже уходил в себя. В 1818 году Ламартин рисует его мудрым созерцателем – отшельником в халате, с лицом, схожим с профилями на бронзовых римских медалях.
Люди, пережившие гигантомахию [96] , смотрят на жизнь иначе, чем мы. Александр I после отречения Наполеона погрузился в мистицизм, находя утешение в безрадостных истинах книги Иова и в сомнительных беседах заезжих пасторов; Людовик XVIII на все предложения своих министров о реформах отвечал, что, прожив столько лет в эмиграции, имеет лишь одно желание – умереть на троне; генералы, участники легендарных походов, презрительно улыбались, когда колониальные полковники рассказывали в их присутствии о своих сражениях и победах.
96
Гигантомахия – в греческой мифологии битва богов с гигантами, великанами, порожденными Геей из капель крови, пролившейся при оскоплении бога неба Кроноса.
В актере эта отрешенность от мира, от его обманчивой видимости была еще более острой, не говоря о том, что она была и более удивительной.
Гениальная впечатлительность Тальма оборачивалась против него, безумие порой заглядывало прямо ему в глаза. Однажды он не смог доиграть спектакля: ему показалось, что перед ним разверзлась черная пропасть. Он стал отказываться от ролей: поднимая кинжал над матерью в «Гамлете», он боялся, что не сможет сдержать себя и убьет партнершу.
И все же мысли Тальма до конца принадлежали театру. Некий принц как-то сказал, глядя на актера, которого хватил на сцене апоплексический удар: «Человек еще жив, но артист умер». Чаша сия миновала Тальма. Умирая, он говорил окружавшим его людям, что его исхудалые щеки должны очень идти к роли Тиберия.
Браммел – человек мира сего
I
Легче познать людей вообще, чем одного человека в частности, говорит Ларошфуко. Это тем более верно, если речь идет о человеке, чья жизнь есть всецело влияние на других. Здесь мы имеем дело с артистом, который играет не в определенные часы и дни, а в течение всей жизни. Он знает, что лицо и личина – одно, как едины душа и тело, и потому не задается вопросом, кому предназначаются восторженные рукоплескания взволнованной им толпы –
Щеголи разных стран на протяжении двух десятилетий старались подражать костюмам и манерам знаменитого денди. Портрет Браммела работы Джорджа Брайана
Изучая людей подобного рода, чувствуешь, что постоянно обманываешься. Лицо и личина непрестанно двоятся, а попытка сорвать маску равнозначна стремлению понять жизнь, анатомируя труп. Загадка этих людей не в том, что они недостаточно глубоки, а в том, что они даже не поверхностны.
«Вы – дворец в лабиринте», – написала Браммелу одна женщина, отчаявшаяся найти подступы к сущности этого человека. Афоризм – каравелла истины, на которой мысль лавирует среди противоречий бытия.
Сама того не зная, эта женщина дала нам ключ к пониманию великого денди. Да, Браммел был лабиринтом, а в лабиринте имеют значение даже ложные ходы и тупики. Не надо бояться заглянуть в них – важно лишь помнить, что нитью Ариадны в этом лабиринте служит тщеславие.
Мимолетный властелин мимолетного мира, Браммел царствовал милостью граций, как выражались о нем современники. Однако влияние этого человека, о котором Байрон сказал, что предпочел бы родиться Браммелом, чем Наполеоном, не ограничивалось сферой моды.
Макарони – щеголь времен Браммелла
Дендизм не имеет синонимов в других языках. Браммел не был ни пошлым фатом, ни безмозглым щеголем. Подобно тому, как Наполеон был мерилом политического успеха, Браммел в глазах людей того времени олицетворял меру вкуса. Само сопоставление этих имен в устах поэта говорит о многом, хотя вряд ли теперь мы можем вполне понять его смысл. Знаменитый фрак Прекрасного немногое расскажет о былой популярности его владельца (которая была если не глубже, то шире популярности императора французов, ибо подражать костюмам и манерам Браммела на протяжении двадцати двух лет стремились миллионы людей по всей Европе), поскольку главным шедевром Браммела был он сам. Его фраки и галстуки – только сброшенная кожа змеи, сохранившая великолепный узор, но навсегда лишенная упругой грациозности тела.
А слава – даже слава Бонапарта –
Есть детище газетного азарта.
Джордж Гордон Байрон, «Дон Жуан»
В жизни и характерах Наполеона и Браммела можно обнаружить много общего. Правда, те черты Браммела, которые роднят его с Наполеоном, как правило, наиболее остро позволяют ощутить и различие между этими людьми. Это особенно заметно при сравнении тщеславия одного и другого. В титанических свершениях Наполеона угадывается неискоренимая потребность гения превзойти пределы человеческого. Он как бы чувствует, что является чем-то большим, чем мир, к которому принадлежит душой и телом, и потому старается вобрать его в себя; он заглатывает его, как удав кабана, и в утробе страшным напряжением мышц ломает ему ребра, чей хруст и есть те фанфары славы, которые слышны вот уже двести лет. Тщеславие Браммела не менее высокой пробы, но совершенно лишенное честолюбия, также неразрывно связано с миром, но удовлетворяется всеобщим вздохом восхищения, а еще более – молчаливым преклонением. Ему нет нужды потрясать мир, оно чувствует себя в нем монархом, занявшим трон славы по праву престолонаследия. Его спокойствия не возмущают ни лесть, потому что она бесполезна, ни проклятия, которые невозможны. Если Наполеон – это демон славы, то Браммел – ее блаженный.