Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания
Шрифт:
К 1934 г. нелепости стали очевидными, и постепенно все стало вводиться в прежнее русло. Вот только некоторые большие лекционные аудитории, которые становились при бригадно-лабораторном методе ненужными, были уже перестроены для семинарско-бригадных занятий. Для этого просто из аудиторий нарезались узкие и длинные, как пенал, комнаты. В одном торце каждой из них была дверь, в другом — окно.
На физическом факультете Московского университета одной из первых мер по ликвидации сумасбродств было создание (для 4-го и 5-го курсов) специальности и группы «теоретиков и оптиков» (до этого теоретической специальности не создавали, «чтобы не было отрыва от практики»). Странное сочетание — теоретики и оптики — объясняется, видимо, тем, что группа была создана сотрудниками Л. И.
Сумасбродные идеи гуляли в головах не только администраторов, но и студентов. Я, например, знал, что хочу быть теоретиком, но считал, что прежде чем стать теоретиком, нужно вырасти в хорошего экспериментатора. Поэтому я спохватился лишь через две недели после начала занятий по новой специальности и бросился с робкой просьбой о зачислении на нее к декану Борису Михайловичу Гессену. Он не дал мне договорить и сказал: «Бегите скорее на лекцию, Леонтович как раз сейчас читает электронную теорию».
Я нашел нужную мне комнату-пенал в «новом здании» на Моховой и открыл дверь. От входа к окну тянулся длиннющий стол, за которым с одной стороны сидели в ряд все студенты группы. В узком проходе между столом и противоположной длинной стеной стояла высоченная черная доска (высота прежней лекционной аудитории была вообще огромная, она сохранилась). Перед ней помещался старый «венский» стул, на котором стоял очень худой и очень высокий, какой-то одномерный тридцатилетний человек. Вытянув еще вверх правую руку с мелом, он там, в необозримой высоте, дописывал формулу. Окончив, он, не слезая со стула, лишь слегка согнув руку, повернулся лицом к студентам и произнес несколько коротких, разделенных паузами фраз. Они выходили из его рта немного спотыкаясь, и почему-то некоторые фразы или некоторые слова вдруг произносились гораздо громче других.
Тут я увидел на локте его черного, густо запачканного мелом пиджака большую дыру, из которой висела наполовину оторвавшаяся, подшитая изнутри заплата. Извинившись, я занял место за столом и стал записывать. Лекция продолжалась. Гротескная форма аудитории, гротескное положение лектора и сама его фигура, изломанность его голоса — все составляло странную гармонию дисгармоничности.
Но, удивительное дело, как и потом, когда Михаил Александрович читал нам статистическую физику и оптику, читал и в более нормальных аудиториях, но в прежней речевой манере, оказывалось, что фразы его точны, лаконичны, легко конспектируются и складываются в очень последовательное и убедительное целое. Когда он читал, то возникало ощущение, что узнаешь только надводную часть айсберга. До подводной части студент добирался потом, продумывая лекцию, которая, как обнаруживалось, к этому и вела. Эти лекции многое исправили в том ералаше, который возник в студенческих головах за предыдущие годы.
Когда Михаил Александрович просто разговаривал, то в какой-то момент с него вдруг снималось колючее напряжение, и речь начинала течь плавно и спокойно, а лицо становилось красивым. Когда он шел один, несуетливо переставляя длинные ноги, держа папиросу между третьим и четвертым пальцами опущенной и слегка отставленной руки, в его задумчивой высокой фигуре была какая-то спокойная пластика, непридуманная значительность.
Про хороших ученых часто говорят, что они умеют выявить суть вопроса, выделив ее из всего сопутствующего, неглавного. И это качество действительно необходимо настоящему научному работнику. Рискуя показаться шаблонным, я все же скажу, что Михаилу Александровичу оно было свойственно в высшей степени. В научном разговоре он обычно слушает, слушает и вдруг скажет: «Погодите». Возьмет лист бумаги и сильно надавливая мягким карандашом, напишет одну-две резко упрощенные формулы: «Вы это хотите сказать?» Так же лаконично выделялось существенное на его лекциях. Поэтому так тонки его книжки. Его выступление в качестве оппонента на защите моей докторской диссертации, насколько помню, состояло из нескольких фраз: «Диссертант, во-первых, сумел свести интегральное уравнение на плоскости к уравнению с одной переменной. Во-вторых,… В-третьих,… Благодаря этому ему удалось то-то и то-то. Это существенные результаты,
Но вернемся к первой встрече с ним.
Заплата, да еще оторвавшаяся, на локте у профессора или «почти профессора» не должна особенно удивлять. Дело не только в том, что это были голодные, неуютные, разутые годы, когда шляпа или галстук у молодого человека были неприличным признаком стремления выделиться или показателем тлетворного буржуазного влияния. Полное пренебрежение к внешнему виду, одежде, подробностям быта было свойственно не только сыну почтенного киевского профессора Михаилу Александровичу Леонтовичу, но и его ближайшим друзьям, отличавшимся, как и он, подлинной интеллигентностью, образованностью и высокими душевными качествами. В основе этого стремления к опрощению, презрения к условностям быта было то же упорное желание и в жизни отбирать главное, действительно существенное. Этим главным для них был духовный мир и ценность самой личности. Отбрасывалось все второстепенное, внешнее.
Их было четыре ближайших друга, пронесших свою дружбу со студенческих лет до конца жизни: Михаил Александрович Леонтович («Минька»), Александр Александрович Андронов («Шурка») — один из создателей теории регулирования и теории автоколебаний, человек непередаваемого обаяния, жадного и сильного ума, необъятной человечности, Петр Сергеевич Новиков — крупнейший ученый в области математической логики («Петр, который еще умнее Шурки», — так однажды объяснила жена Андронова, сестра Леонтовича, — Евгения Александровна), человек, казалось, понимавший в людях все, человек огромной доброжелательности, державшийся всегда очень скромно, и, наконец, Николай Николаевич Парийский, сильный и авторитетный астроном, переживший их всех.
Андронов вместе с другим учеником Мандельштама, Габриэлем Семеновичем Гореликом, с Марией Тихоновной Греховой и другими в 1931 г. переехал в Горький, где они решили создать новый научный центр. Этому делу они отдали все силы, а многие из них — всю жизнь. Задуманный центр создали. Теперь в городе ряд крупных физических институтов, которые возглавляют и развивают их ученики и ученики их учеников. Естественно, Андронову при переезде дали по тем временам большую трехкомнатную квартиру. Мне выпало счастье бывать у него в течение двух лет— 1944 и 1945 гг., когда я регулярно ездил в Горький читать лекции в университете. Здесь царил дух гостеприимства и доброжелательности. Но во входной двери не было замка, она «запиралась» половой щеткой, затыкавшейся с внутренней стороны за ручку двери. Так продолжалось, пока академика Андронова не избрали депутатом Верховного Совета РСФСР. Обилие посетителей, не всегда способных в отличие от друзей и учеников понять возможность такой «техники», заставило перейти к обычным способам.
Петр Сергеевич Новиков обладал тонким эстетическим чувством, любил живопись. С ним и его симпатичным сотрудником в 1951 г. я провел три упоительные недели, бродя по пустынному Горному Крыму от Бахчисарая до Судака. В счастливом настроении мы успели примчаться к нужному нам рейсу в Симферопольский аэропорт и даже сели пообедать. Но я неосторожно нажал вилкой на поданный мне большой фаршированный помидор, и его жидкое содержимое залило всю мою грудь. Отсмеявшись, мы дообедали, и я сказал: «Есть еще несколько минут, я пойду сменю сорочку». Петр Сергеевич всплеснул обеими руками и в крайнем удивлении уставился на меня улыбающимися щелками глаз: «Как вы можете придавать значение таким вещам?»
Беседы с этими людьми, даже только их вопросы и реплики (каждый из них больше стремился вызвать собеседника на разговор, чем говорить сам) на любую из бесконечного разнообразия тем были истинным наслаждением. В этих разговорах было одно удивительное свойство — никому из них просто невозможно было сказать что-либо, что не является твоей подлинной мыслью, точкой зрения. Прощалась даже глупость, лишь бы она не была бездумным повторением чужой глупости. Но быть в разговоре неискренним или повторить расхожую пошлость было невозможно, язык не повернулся бы.