Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)
Шрифт:
Рене Дюмон (агроном, эколог, Франция): “Мне он видится только как век массового уничтожения и войн”.
Рита Леви-Монтальчини (лауреат Нобелевской премии, ученый, Италия): “Несмотря ни на что, в этом веке произошли революционные изменения к лучшему […] например, расцвет прессы и возрастание роли женщины после многовекового угнетения”.
Уильям Голдинг (лауреат Нобелевской премии, писатель, Великобритания): “Не могу отделаться от мысли, что это был самый жестокий век в истории человечества”.
Эрнст Гомбрих (историк искусств, Великобритания): “Главная отличительная черта двадцатого века – необычайный рост населения земного шара. Это бедствие, катастрофа. Мы не знаем, что с этим делать”.
Иегуди
Северо Очоа (лауреат Нобелевской премии, ученый, Испания): “Наиболее фундаментальным достижением является развитие науки, действительно ставшее беспрецедентным […] Это и есть главная характерная черта нашего столетия”.
Рэймонд Ферт (антрополог, Великобритания): “С точки зрения технологий я бы выделил среди наиболее важных достижений двадцатого века развитие электроники, а с точки зрения идей – переход от относительно рационального и научного видения вещей к нерациональному и менее научному”.
Лео Валиани (историк, Италия): “Наш век демонстрирует, как эфемерны идеалы справедливости и равенства, однако также и то, что если нам удается сберечь свободу, то всегда можно все начать сначала […] Не стоит впадать в отчаяние даже в самых безысходных ситуациях”.
Франко Вентури (историк, Италия): “Историки не могут ответить на этот вопрос. Для меня двадцатый век – это только вечно повторяющаяся попытка понять его”.
(Agosti and Borgese, 1992, p. 42, 210, 154, 76, 4, 8, 204, 2, 62, 80, 140, 160)
28 июня 1992 года президент Франции Миттеран совершил внезапную незапланированную поездку в Сараево, в то время находившееся в эпицентре балканской войны, которой суждено было унести к концу того года многие тысячи человеческих жизней. Цель его визита заключалась в том, чтобы напомнить мировой общественности о серьезности боснийского кризиса. Естественно, появление известного, немолодого и явно болезненного государственного деятеля под огнем артиллерии и стрелкового оружия широко обсуждалось и вызвало восхищение. Однако один аспект этого поступка Миттерана остался почти незамеченным, хотя был, безусловно, очень важен: его дата. Почему президент Франции выбрал для своего визита именно этот день? Потому что 28 июня было годовщиной убийства в 1914 году в Сараеве эрцгерцога Австро-Венгрии Франца Фердинанда, через считаные недели приведшего к началу Первой мировой войны. Каждому образованному европейцу, ровеснику Миттерана, была очевидна связь между датой и местом – намек на историческую катастрофу, ускоренную политическим просчетом. Можно ли было лучше подчеркнуть потенциальный подтекст боснийского кризиса? Однако почти никто не придал значения этой аллюзии, за исключением нескольких профессиональных историков и старожилов. Историческая память коротка.
Разрушение прошлого или, скорее, социальных механизмов, связывающих современный опыт с опытом предыдущих поколений, – одно из самых типичных и тягостных явлений конца двадцатого века. Большинство молодых мужчин и женщин в конце этого века выросли в среде, в которой отсутствовала связь с историческим прошлым. Это делает профессию историка, обязывающую помнить то, что забывают другие, более необходимой в конце второго тысячелетия, чем когда-либо раньше. Однако именно по этой причине историки должны быть больше чем простыми летописцами, хроникерами и составителями, хотя это также является их неотменимой обязанностью. В 1989 году всем правительствам земного шара, и в особенности всем министерствам иностранных дел, очень помог бы семинар на тему мирного урегулирования после двух мировых войн, о которых большинство из них явно забыло.
Однако цель этой книги не в том, чтобы пересказать всю историю периода, которому она посвящена, – “короткого двадцатого века” с 1914 по 1991 год (хотя всякий, кому интеллигентный американский студент задавал вопрос, означает ли термин “Вторая мировая война” то, что была и первая, понимает, что даже знание основополагающих фактов не является само собой разумеющимся). Я хочу понять и объяснить, почему история повернула именно в том, а не в другом направлении, и проследить связь между событиями. Для каждого моего ровесника, пережившего весь “короткий двадцатый век” или б'oльшую его часть, это интересно и с автобиографической точки зрения. Ведь мы ведем речь в расширенном (и уточненном) виде о собственном опыте и собственных воспоминаниях. Мы говорим как люди, которые, каждый по-своему, в определенном месте и в определенное время были вовлечены в его историю, как актеры в пьесе (какой бы незначительной ни была наша роль) и как очевидцы. Наши взгляды на это столетие сформировались под влиянием его ключевых событий. Мы – часть этого столетия. Оно – часть нас. Об этом не следует забывать читателям, принадлежащим к другой эпохе, например студентам, поступающим в университеты, для которых даже Bьетнамская война является доисторическим событием.
Для историков моего поколения прошлое несокрушимо не только потому, что мы застали время, когда улицы и общественные места все еще называли в честь общественных деятелей и событий (станция Вильсона в довоенной Праге, станция метро “Сталинград” в Париже), когда мирные договоры все еще подписывались, вследствие чего имели названия (Версальский договор), а военные мемориалы напоминали о вчерашнем дне, но и потому, что общественные события вплетены в ткань нашей жизни. Они не просто метки в нашей частной жизни, но то, что сформировало нашу жизнь, общественную и частную. Для автора этих строк 30 января 1933 года – не просто дата назначения Гитлера рейхсканцлером Германии. Это зимний полдень в Берлине, когда пятнадцатилетний подросток и его младшая сестра возвращались домой из школы и где-то по дороге увидели газетный заголовок, сообщавший об этом событии. Его буквы до сих пор стоят у меня перед глазами.
Однако прошлое является частью настоящего не только для престарелых историков. На огромных пространствах земного шара каждый человек, достигший определенного возраста, независимо от своего образования и жизненного пути, прошел через одни и те же главные испытания. Все они коснулись нас в той или иной степени. Мир, начавший трещать по всем швам в конце 1980-х годов, сформировался под влиянием революции 1917 года в России. На всех нас лежит ее отпечаток, поскольку мы привыкли думать о современной промышленной экономике в терминах бинарной оппозиции “капитализм” и “социализм” – как о взаимоисключающих альтернативах. Термин “социалистическая” отождествляется с экономикой, организованной по образцу СССР, “капиталистическая” – со всей остальной экономикой. Сейчас становится ясно, что это разделение являлось произвольным и до некоторой степени искусственным и понять его можно только в определенном историческом контексте. Однако даже когда я пишу эти строки, не так просто представить себе, хотя бы ретроспективно, другие принципы классификации, более реалистичные, чем те, благодаря которым США, Япония, Швеция, Бразилия, Федеративная Республика Германия и Южная Корея были занесены в одну категорию, а государственные экономики и системы советского региона, разрушившиеся после 1980-х годов, – в тот же разряд, что и экономики Восточной и Юго-Западной Азии, которые явно не были подорваны.
В мире, пережившем конец советской эпохи, общественные институты и представления тем не менее сформировались под влиянием тех, кто победил во Второй мировой войне. Те же, кто был на стороне побежденных или связан с ними, не только замолчали или были принуждены молчать, но и фактически оказались вычеркнуты из истории и интеллектуальной жизни, если не считать роли врага в мировой битве добра и зла (именно это может произойти с теми, кто потерпел поражение в “холодной войне”, хотя, скорее всего, не в таких масштабах и не на такое длительное время). Таково одно из последствий века религиозных войн, главной чертой которых является нетерпимость. Даже те, кто подчеркивал плюрализм своих идеологий, не считали мир достаточно вместительным для долговременного сосуществования с соперничающими светскими религиями. Религиозные и идеологические конфронтации, характерные для двадцатого столетия, выстроили баррикады на пути историка, главная задача которого состоит не в том, чтобы судить, а в том, чтобы понять даже то, что трудно постичь умом. Однако на пути этого понимания стоят не только наши страстные убеждения, но исторический опыт, который их сформировал. Первые легче преодолеть, поскольку известное французское выражение “tout comprendre c’est tout pardonner” (“понять – значит простить”) верно далеко не всегда.
Понять эпоху нацизма в истории Германии и соотнести ее с историческим контекстом не означает простить геноцид. Во всяком случае, из живших в этот необычный век никто не сможет воздержаться от его оценки. Гораздо труднее его понять.
Как нам постичь смысл “короткого двадцатого века”, т. е. периода с начала Первой мировой войны до развала Советского Союза, который, как видно в ретроспективе, образует единую историческую эпоху, теперь подошедшую к концу? Мы не знаем, что придет вслед за ним и каким станет третье тысячелетие, хотя можем определенно сказать, что оно будет формироваться под влиянием двадцатого века. Однако нет серьезных сомнений в том, что в конце 1980-х и начале 1990-х годов закончилась одна эпоха в мировой истории и началась другая. Это очень важно для современных историков, поскольку, хотя они могут строить предположения о будущем в свете своего понимания прошлого, их занятие совсем не похоже на работу букмекеров на скачках. Те скачки, на анализ которых они могут претендовать, уже выиграны или проиграны. Во всяком случае, достижения предсказателей за последние тридцать или сорок лет независимо от их профессиональной квалификации были столь ничтожны, что лишь правительства и институты экономических исследований все еще верят им или говорят, что верят. Возможно, со времен Второй мировой войны эти достижения стали еще меньше.