Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век (1914–1991)
Шрифт:
Еще более очевидным, чем кризис мировой экономики и мировой политики, явился социальный и нравственный кризис – следствие происходивших с 1950-х годов изменений в жизни людей, – который также нашел широкое, хотя и неоднородное распространение во время “кризисных десятилетий”. Это был кризис убеждений и представлений, лежавших в основе современного общества с тех пор, как в начале девятнадцатого века модернизаторы выиграли свое знаменитое сражение против ретроградов, – кризис представлений рационалистических и гуманистических, разделяемых и либеральным капитализмом, и коммунизмом. Эти общие исходные посылки сделали возможным короткий, но плодотворный союз этих противоборствующих систем против фашизма, отвергавшего идеи гуманизма. Консервативный немецкий обозреватель Михаэль Штюрмер справедливо заметил в 1993 году, что на кону оказались
Существует странный параллелизм между Западом и Востоком. На Востоке государственная доктрина настаивала на том, что человечество является хозяином своей судьбы. Однако даже мы верили в менее официальную и менее экстремальную версию того же самого лозунга: человечество находится на пути к тому, чтобы стать хозяином своей судьбы. Притязание на всемогущество полностью исчезло на Востоке и лишь отчасти у нас, однако кораблекрушение потерпели обе стороны (St"urmer, 1993).
Парадоксальным образом эпоха, которая могла бы утверждать, что принесла пользу человечеству, единственно благодаря колоссальному прогрессу в материальной сфере, основанному на достижениях науки и техники, закончилась отрицанием их значения большой частью общества, включая тех, кто относил себя к западным интеллектуалам.
Однако нравственный кризис состоял не только в отрицании исходных посылок современной цивилизации, но также в разрушении исторически сложившихся структур построения человеческих отношений, унаследованных современным обществом от доиндустриального и докапиталистического общества, которые, как мы теперь можем видеть, создали условия для развития первого. Это был кризис не какой-то одной формы организации общества, но кризис всех ее форм. Странные призывы к возрождению “общинного духа” были голосами не нашедших себя и не думающих о будущем поколений. Они звучали в период, когда подобные слова, потеряв свое традиционное значение, стали пустыми фразами. Не осталось другого способа определить идентичность социальной группы, кроме как дать определение аутсайдерам, не включенным в нее.
По выражению поэта Т. С. Элиота, “так мир кончается – не взрывом, а нытьем”. “Короткий двадцатый век” закончился и тем и другим.
Что общего имел мир образца 1990-х годов с миром образца 1914 года? Его население составляло пять или шесть миллиардов человек, примерно в три раза больше, чем накануне Первой мировой войны, несмотря на то что во время “короткого двадцатого века” больше людей, чем когда-либо раньше в истории, были убиты или не спасены от смерти по решению других людей.
Недавние подсчеты “мегасмертей” в двадцатом веке дали цифру в 187 миллионов (Brzezinski, 1993), что составляет более одной десятой всего населения земного шара в 1900 году. Большинство людей 1990-х были более высокими и здоровыми, чем их родители, лучше питались и гораздо дольше жили, во что с трудом верится после катаклизмов 1980-х и 1990-х годов в Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Мир стал несравнимо богаче, чем когда-либо раньше, по своим возможностям производства товаров и услуг и по их бесконечному разнообразию. Иначе просто не удалось бы поддерживать население в несколько раз большее, чем когда-либо прежде в мировой истории. Большинство людей до начала 1980-х годов жили лучше своих родителей, а в развитых странах даже лучше, чем они когда-либо могли мечтать. В течение нескольких десятилетий в середине двадцатого века казалось даже, что в наиболее богатых странах найден способ распределения по крайней мере некоторой части этого огромного богатства среди трудящихся с определенной долей справедливости, однако в конце двадцатого века неравенство вновь одержало верх. Оно широко распространилось и в бывших социалистических странах, где раньше все были более или менее равны в своей бедности. Человечество стало гораздо более образованным, чем в 1914 году. Фактически впервые в истории большинство человеческих существ можно было назвать грамотными, по крайней мере в официальной статистике, хотя значение этого достижения было гораздо менее ясно в конце двадцатого века, чем в 1914 году, если принять во внимание огромную и, вероятно, растущую брешь между минимумом знаний, официально принятым за грамотность (и часто граничащим с понятием “практически неграмотный”), и уровнем образованности элиты.
Мир наводнили непрерывно развивающиеся революционные технологии, созданные на базе достижений естественных наук, которые в 1914 году можно было лишь прогнозировать. Возможно, самым ярким их результатом явилась революция в транспорте и средствах коммуникаций, фактически победившая время и пространство. В результате обычной семье ежедневно и ежечасно стало доступно больше информации и развлечений, чем в 1914 году было доступно императорам. Люди получили возможность разговаривать друг с другом через океаны и континенты, нажав лишь несколько кнопок. В культурном отношении исчезло преимущество города перед сельской местностью.
Почему же тогда двадцатое столетие закончилось не праздником в честь этих беспрецедентных достижений, а ощущением тревоги? Почему, как показывают эпиграфы к этой главе, столь многие умы, склонные к анализу, смотрели на него без удовлетворения и уверенности в будущем? Не только потому, что оно являлось, без сомнения, самым кровавым столетием из всех, которые нам известны, по масштабам, частоте и длительности войн, шедших непрерывным потоком, на короткое время прекратившись лишь в 1920-е годы, а также по небывалому размаху катастроф, выпавших на долю человечества, от самых жестоких в истории случаев голода до систематического геноцида. В отличие от “долгого девятнадцатого века”, периода почти непрерывного материального, интеллектуального и нравственного прогресса, т. е. улучшения условий жизни цивилизованного общества, с 1914 года наблюдалось явное снижение общепринятых стандартов, в то время считавшихся нормой для средних классов развитых стран и все шире распространявшихся в более отсталые регионы и на менее образованные слои населения.
Поскольку это столетие научило и продолжает учить нас, что человеческие существа могут приспособиться к жизни в самых жестоких и теоретически невыносимых условиях, не так просто оценить масштабы (к сожалению, все увеличивающиеся) возврата к тому, что наши предки в девятнадцатом веке называли “стандартами варварства”. Мы забываем, что старый революционер Фридрих Энгельс испытал ужас от взрыва бомбы, брошенной ирландскими республиканцами в Вестминстере, поскольку, как бывший солдат, он считал, что война должна вестись против военных, а не против мирных людей. Мы забываем, что погромы в царской России, бросившие вызов общественному мнению и заставившие русских евреев миллионами пересекать Атлантику с 1881 по 1914 год, были бы почти незаметны по сравнению с современными массовыми убийствами: жертвы этих погромов исчислялись десятками, а не сотнями, не говоря уже о миллионах. Мы забываем, что некогда международная конвенция обусловливала, что военные действия “не должны начинаться без предварительного явного и недвусмысленного предупреждения в форме аргументированного объявления войны или ультиматума с условным объявлением войны”. Кто вспомнит, когда была последняя война, начинавшаяся с такого “явного или условного объявления войны”? Как давно какая-либо война закончилась формальным договором о мире, обсуждавшимся воюющими государствами? На протяжении двадцатого века войны чем дальше, тем больше велись против экономик и инфраструктур государств, а также против их гражданского населения.
После Первой мировой войны число потерь среди мирного населения намного превышало военные потери во всех воюющих странах, кроме США. Многие ли вспомнят строки, смысл которых в 1914 году считался само собой разумеющимся:
Цивилизованные военные действия, как нам говорят учебники, должны ограничиваться, насколько это возможно, выведением из строя вооруженных сил противника, иначе война продолжалась бы до уничтожения одной из воюющих сторон. “Совершенно обоснованно <…> в государствах Европы эта практика стала обычаем” (Encyclopedia Britannica, 1911).
Мы не то чтобы не замечаем возрождения пыток или даже убийств как нормы в рамках действий по обеспечению общественной безопасности в современных государствах, однако не в полной мере осознаем, сколь драматичный поворот назад оно составляет в долгой эпохе правового развития, начавшейся с первым официальным запрещением пыток в одной из западных стран в 1780-е годы и длившейся до 1914 года.
Тем не менее мир образца конца “короткого двадцатого века” нельзя сравнивать с миром образца его начала в терминах исторической бухгалтерии – “больше” или “меньше”. Этот мир стал качественно иным по крайней мере в трех отношениях.