Эра Меркурия. Евреи в современном мире
Шрифт:
Современность подразумевает универсальное меркурианство под националистическим флагом возвращения к местному аполлонизму. Евреи шагали под тем же (т.е. чужим) знаменем; для них триумфальный возврат к русской общности означал окончательный побег из еврейского дома. Евреи превращались в аполлонийцев, не переставая одерживать верх над русскими мальчиками с толстыми щеками на рынке универсального меркурианства. Их образ покинутого дома (становились ли они социалистами, националистами или учеными специалистами) был сокращенной версией традиционных аполлонийских представлений о еврейской жизни как о чем-то невнятном, обособленном, зловонном, бесцветном, бессмысленно усложненном, безжизненно рациональном и безжалостно стяжательском. Одесская бабушка Бабеля жила далеко от рижской бабушки Мандельштама, но декорации мало
— Учись, — вдруг говорит она с силой, — учись, ты добьешься всего — богатства и славы. Ты должен знать все. Все будут падать и унижаться перед тобой. Тебе должны завидовать все. Не верь людям. Не имей друзей. Не отдавай им денег. Не отдавай им сердца.
Важно не то, говорила ли бабушка Бабеля нечто подобное; важно то, какими Бабель и Мандельштам помнили своих бабушек. Лев Дейч находил, что евреи «дают достаточно поводов к недружелюбному к ним отношению», причиной которого служит «их предпочтение к непроизводительным, легким и более прибыльным занятиям». Владимир Иохельсон, в бытность его слушателем раввинской семинарии, считал идиш искусственным, древнееврейский — мертвым, еврейские традиции — никчемными, а евреев как народ - «паразитным классом». И. Дж. Зингер в «Братьях Ашкенази» изображает еврейскую религию и еврейское предпринимательство как равно «лживые», построенные на «ловушках, провокационных вопросах, противоречиях» и пекущиеся о «долговых расписках, компенсациях, скверне и чистоте». А Лев Троцкий никогда не был более ортодоксальным марксистом, чем когда сказал о своем отце, Давиде Бронштейне: «Инстинкты приобретательства, мелкобуржуазный жизненный Уклад и кругозор — от них я отчалил резким толчком и отчалил на всю жизнь». В жизни всех людей на земле не
было места еврейским родителям. «Пробуждение» Бабеля кончается так же, как восстание Троцкого: «Бобка крепко держала меня за руку, чтобы я не убежал. Она была права. Я думал о побеге».
Большинство подобных побегов были успешными потому что единственным оружием «тюремщиков» были монологи, «составленные из незнакомых шумов». Их язык был либо искусственным, либо мертвым, а их дети не хотели говорить на нем, даже если умели. Когда Абрахам Кахан укладывал вещи перед своей «исторической поездкой в Петербург», к нему пришел отец, с которым он не разговаривал. «Я хотел помириться с отцом. Но почему-то не мог. Тетя и мама подталкивали меня к нему; дядя умолял. Все было без толку, я не мог сдвинуться с места». Отец Морейнис-Муратовой, одесский экспортер зерна, был более образованным, чем отец Кахана, но столь же бессильным.
Оставлять слепого отца, незадолго до того потерявшего нашу мать, было бесконечно тяжело, тем более что я очень любила и уважала его. Я знала, что мой уход будет для него тяжелее, чем моя смерть, так как он сочтет это позором для семьи. Но я считала, что обязана уйти из дома и зажить своим трудом.
Каждый еврейский родитель был королем Лиром. Самая известная из нью-йоркских пьес Якова Гордина называлась «Еврейская королева Лир» (1898) и основывалась на его же «Еврейском короле Лире» (1892). Наиболее успешной постановкой московского Государственного еврейского театра Михоэлса был шекспировский «Король Лир» (1935). И, разумеется, центральный текст литературы на идише, «Тевье-молочник» Шолом-Алейхема, является версией «Короля Лира» (и образцом для бесчисленных еврейских семейных хроник).
Следуя за Бардом, еврейские родители становились жертвами своей слепоты. Согласно Кахану, все еврейские семьи были несчастливы двумя способами: «В одних семьях дети называли родителей "тятя" и "мама", в других — "папаша" и "мамаша", и именно эти последние отправляли своих мальчиков получать новое, дерзновенное, гойское образование». Как писал Г. А. Ландау, много ли было таких еврейских буржуазных или мещанских семей, где бы родители мещане и буржуи не смотрели сочувственно, подчас с гордостью, и в крайнем случае безразлично на то, как их дети штамповались ходячим штампом одной из ходячих революционно-социалистических идеологий?.. В сущности, и они были выходцами из грандиозной революции, культурно-бытовой, приведшей их на протяжении одного-двух поколений из литовского правоверного, из польского хасидского местечка — в петербургский банк или окружной суд, в харьковскую мастерскую или зубоврачебный кабинет, на биржу или на завод.
Далеко ехать не нужно было. Набожный и нищий отец Кахана «папашей» не был, и перебрался он всего за пятнадцать километров из Подберез в Вильну, и тем не менее в 1871 году он принял «поразительное решение» послать сына в государственную раввинскую школу, прекрасно зная, что «все преподавание ведется в этой школе на русском языке, что все ученики ее ходят с непокрытыми головами, что они, как и учителя их, бреют бороды, пишут и курят в Святую Субботу. Послать юношу в раввинскую школу могло означать только одно — обратить его в гоя"». Понимал ли он, что делает? Кахан в этом не уверен. «В наш век слепцам безумцы вожаки» — так, во всяком случае, полагал Ландау, русский интеллигент-белоэмигрант еврейского происхождения.
Впрочем, сам Кахан никогда не жалел ни об отцовском решении, ни о своем бегстве из дома (хоть и оплакивал время от времени свою эмиграцию из России в Америку). То же относится и к Дейчу, Бабелю, Иохельсону Морейнис-Муратовой и ее брату М.А. Морейнису, оставившему их слепого отца всего за день до нее. Не говоря уж о Троцком, а возможно, и родителях Троцкого, чьи «мысли и чувства двоились», когда в 1906 году они сидели в зале, где его судили. «Я был редактором газет, председателем Совета, имел имя как писатель. Старикам импонировало это. Мать заговаривала с защитниками, стараясь от них услышать еще и еще что-нибудь приятное по моему адресу».
Даже Тевье-молочник в самый страшный для него час не был уверен. Его дочь Хава вышла замуж за «гоя», и он сделал все, что полагается, оплакав ее смерть и сделав вид; будто «никогда никакой Хавы и не было». Но с другой стороны, чего ты горячишься, сумасшедший упрямец? Чего шумишь? Повороти, изверг, оглобли, помирись с ней, ведь она — твое дитя, ничье больше!.. И приходят мне в голову какие-то необыкновенные, странные мысли: «А что такое еврей и нееврей? И зачем бог создал евреев и неевреев? А уж если он создал и тех и других, то почему они должны быть так разобщены, почему должны ненавидеть друг друга, как если бы одни были от бога, а другие — не от бога?» И досадно мне, почему я не так сведущ, как иные, в книгах, почему не так учен, чтобы найти толковый ответ на все эти вопросы".
Ответы и вправду можно было найти в книгах, но не в тех, какие имел в виду Тевье. Бежавшие из дома евреи не просто становились студентами, художниками и профессионалами; они — включая большинство студентов, художников и профессионалов — становились «интеллигентами».
русская интеллигенция была сообществом более или менее «лишних» интеллектуалов, подготовленных для роли временных горожан в сельской империи, наученных быть «иностранцами дома» (как выразился Герцен), подвешенных между государством и крестьянами (которых они называли «народом»), опиравшихся на трансцендентные ценности, почерпнутые в священных текстах, преданных книжной учености как ключу к праведной жизни, считавших личную добродетель условием всеобщего спасения, исполненных ощущения избранности и мученичества и объединенных общими ритуалами и чтением в общественные «кружки». Иначе говоря, они были пуританами, охваченными духом социализма; меркурианцами недавнего аполлонийского происхождения; вечными жидами российского общества. Бездомные и бесплотные, они стали Народом Книги, предсказавшим конец истории, избранным в качестве орудия спасения и принявшим страдание и за предсказание, и за избранность. В этом «гетто избранничества», как выразилась Марина Цветаева, «поэты — жиды!».
В 1870-е и 1880-е годы евреи черты оседлости начали мигрировать из одного избранного народа в другой, из одной интеллигенции в другую. Быстро разраставшаяся вследствие демократизации системы образования, не охваченная экономикой, которая развивалась менее быстро, стиснутая режимом, который оставался вызывающе самодержавным, возмущенная незавершенностью Великих Реформ и в то же время напуганная перспективой их успеха (который должен был привести к прозаической и запоздалой буржуазности), русская интеллигенция находилась во власти напряженного ожидания революционного апокалипсиса.