Эра зла
Шрифт:
Уйдет ли?
Наверно, я сошла с ума! Я за себя не отвечаю… Но точно знаю я сама — Я по тебе до слез скучаю. Как бесконечен этот день, А ночь его длинней стократно. Гоню из сердца горя тень, Но та, шипя, ползет обратно. Крадется тихо, будто вор, Меня от сладкой дремы будит И шепчет, словно приговор: «А он тебя совсем не любит! Усвоить четко ты должна, Что не жена и не невеста! Ему ты вовсе не нужна, Ты для него пустое место! Он далеко, в других краях, А там найдутся те, кто краше! Ведь жизнь уже втоптала в прах И стон любви, и счастье ваше! Напрасно Бога не гневи, Не льсти себя мечтой заветной, СНо так или иначе, а решение уже принято, и обратного пути нет. Я не поддамся слабости, я отвергаю любовь. Я избавлюсь от никчемной обузы чувств и стану сильной, неотзывчивой, несокрушимой. Равнодушие и невозмутимость — именно они делают нас счастливыми. А тех, кто нас любит и, хуже того, навязывает нам свою беспокойную любовь, нужно убивать. Причем лучше делать это сразу, как только заметишь бездумно-преданный собачий взгляд, неотрывно следящий за твоим лицом, эти умильно сложенные домиком брови и рот арочкой, эту дурацкую манеру бродить за тобой по пятам и постоянно держать тебя в поле своего зрения. Разумеется, жалко убивать настолько милое существо и, кажется, будто пока не за что. Но необходимо сделать это именно сейчас, иначе станет слишком поздно. Потому что он, любящий, в итоге обнаглеет окончательно: выроет неподалеку теплую затхлую норку, из которой примется неотрывно наблюдать за тобой, а потом предпримет следующий шаг. Он начнет наступать, слегка подталкивая и даже подтаскивая тебя к своей норке, чтобы ты просто заглянул, только одним глазком посмотрел, как там у него все замечательно. Ну да, уютненько… Всегда тепло, есть еда и мягкая постель, множество занятных безделушек, каждую из которых он готов подарить тебе. Ну да, мило… Хоть и несколько душновато. О нет, он не давит на тебя, он предлагает. И вот по истечении нескольких месяцев, ближе к зиме, тебе уже начинает казаться, что тесная норка — это даже хорошо, это даже удобно, когда все устроено и ниоткуда не дует. Возможно, в этом году ты устоишь и, кое-как перезимовав в сугробе, встретишь весну свободным, ну или почти свободным, потому как между лопаток у тебя поселилось неискоренимое ощущение присутствия жгучей красной точки — оптического прицела его любящего взгляда. А затем ты привыкнешь к придуманным для тебя ритуалам и согласишься иногда ему звонить. И даже убедишь себя в том, что это нужно не только ему, но и тебе тоже: хотя бы изредка отвечать на его эсэмески, есть его стряпню если не ежедневно, то хотя бы раз в неделю… Спать с ним, ну хотя бы раз в десять дней… Потому что он рядом, страдает и любит. Потому что ты себе внушила, что у него в долгу. Потому что приходит неизбежное чувство вины, и тебе уже кажется, что ты губишь, его жизнь, безответственно и эгоистично пользуясь теплом его сердца и ничего не давая взамен. А однажды, когда твой вечер выдастся особенно одиноким, ты придешь к нему без звонка и останешься навсегда… Ну сознайся, ведь тебе же приятно увидеть, как его лицо озаряется счастливой улыбкой лишь оттого, что ты рядом. Чувствуешь себя волшебницей? Нужно ли пояснять, как это закончится? Нужно ли говорить о том, что его объятия станут все теснее, а твое личное пространство уменьшится до мизера, его просьбы превратятся в требования, а улыбка на его лице сменится самодовольной капризно-раздражительной гримасой. Не жди наступления этого кошмара, убей его сейчас! А потом, когда останешься одна — свободная и независимая, загляни в бездонный шкаф своей памяти и достань из-под вороха белья пожелтевшую от старости, помятую фотографию того единственного, кому ты хотела отдать всю свою жизнь, того, кто умел делать тебя счастливой, того, от кого невозможно было отвести глаз.
Того, кто однажды тоже тебя убил…
Глава 7
В окно безбожно дуло, хоть затыкай щели в рамах, хоть не затыкай.
— Анафема! — сердито бормотнул отец Григорий, громоздко переворачиваясь на жалобно скрипнувшей под его гигантским весом кровати и подставляя сквозняку другой, не настолько замерзший бок. В самодельной буржуйке постреливали остатки венского стула, экспроприированного из противоположной брошенной квартиры, а на заваленном объедками столе призывно поблескивала пятилитровая бутыль отличного вина, случайно найденная в, казалось бы, пустой бакалейной лавчонке. Отцу Григорию повезло, впрочем, как обычно, ибо он обладал уникальным, выявленным еще во времена Афганской кампании чутьем на обнаружение всяческих тщательно припрятанных заначек.
«Христос меня любит!» — с ничем неистребимой уверенностью напомнил себе отец Григорий, прикрывая озябшие ноги подолом рясы, вручную сшитой из зеленой бархатной портьеры. Нет, в соседней квартире, конечно, имелись и другие шторы, веселенького синего оттенка, но он предпочел именно зеленую, красиво контрастирующую с его обрюзгшими щеками землистого цвета и багровым носом заядлого алкоголика. К тому же отцу Григорию безмерно льстил тот факт, что, согласно мнению соседей, зеленый бархат делал его похожим на какого-то незнакомого ему Шрека, с которым священника сравнивали все кому не лень.
Осознав, что уснуть повторно уже не удастся, Григорий с ворчанием сел среди разворошенных тряпок и, приблизив толстую, словно окорок, руку к раскрытой дверке печурки, всмотрелся в мутный циферблат наручных часов. Четыре часа утра…
— Анафема! — повторно по привычке ругнулся священник, имея в виду протяжный, заунывный вой, доносящийся с улицы и ставший причиной его незапланированного столь раннего пробуждения.
«И чего, спрашивается, римляне настолько боятся этих бледных тварей, частенько шастающих по подворотням? — Отец Григорий недоуменно пожал богатырскими плечами и с блаженным рычанием поскреб свою широкую, густо заросшую рыжеватой шерстью грудь. — Они хоть и живучее нас будут, но тоже под Господом ходят. К тому же воюя с кровососами, люди рискуют отнюдь не своей жизнью, а только ее продолжительностью…» Он вспомнил, как вчера неосторожно обозвал торгующую в лавочке продавщицу «кровопийцей», чем вызвал дикую панику среди топчущихся у прилавка итальяшек, и лукаво ухмыльнулся. Вот ведь дураки, прости их Христос! А затем нехотя поднялся с кровати, вышел в прихожую и пытливо всмотрелся в прислоненное к стене зеркало — мутное и растрескавшееся.
Из глубины посеребренного с изнаночной стороны стекла на него с не меньшим интересом воззрилось круглое, типично русское лицо с немного отвисшими щеками, мощным, заросшим жесткой рыжей бородой подбородком и крупным носом картошкой, испещренным частой сеткой багровых полопавшихся капилляров. Серые, глубоко посаженные глаза упрямо щурились из-под кустистых бровей, а выше лба, прорезанного тремя глубокими морщинами, начиналась густющая грива русо-седых волос, непокорно спадающих на плечи и делающих отца Григория похожим на малость постаревшего, но все еще крепкого и свирепого льва. Объемистый торс пожилого священника прикрывала
Системы центрального отопления и водоснабжения не работали в городе уже очень давно. Немногочисленные уцелевшие жители перебивались собственными силами, кто как умел. Опыт отца Григория, научившего своих соседей нехитрым премудростям неблагоустроенной жизни, оказался совершенно бесценным, сразу принеся ему неоспоримый авторитет и всеобщее уважение. А теперь этот мощный, высокорослый русский мужик запросто командовал несколькими близлежащими улицами, внушая спокойствие людям и непонятный ужас стригоям, старающимся избегать столкновений с провинциальным православным священником, так неуместно смотрящимся на фоне старинной католической архитектуры. Отец Григорий подозревал, что проклятые кровососы чувствуют божью силу, струящуюся из его креста и перстня, а посему без опаски бродил по самым темным переулкам, понемножку мародерствуя и подкармливая своих менее удачливых знакомцев. Сам он постепенно привыкал к этому тяжелому существованию, утешаясь вполне справедливым наблюдением: «Вчера было плохо, сегодня плохо, завтра точно лучше не станет. Похоже, ситуация стабилизируется». А ничем непоколебимый русский пофигизм с уверенностью подсказывал: «Жить можно везде, где есть крыша над головой, выпивка и закуска». Ну и к тому же в мире ежедневно происходит столько всевозможных потрясений, что когда-нибудь все собой утрясется! А как же иначе-то?
Привешенный на стену рукомойник замерз. Отец Григорий безрезультатно подергал его за латунный сосок, наплевательски махнул рукой и, сугубо для приличия пожулькав ладонями свое заспанное лицо, присел к столу, с сомнением приглядываясь к бутыли с вином.
«Выпить или не выпить? — мучительно размышлял он, хмуро косясь на утыканное тряпьем окно. На дворе было темно, словно на чердаке у Господа, а выпитая до заутрени рюмка всегда считалась на Руси страшным грехом; но, тщательно взвесив все «за» и «против», Агеев махнул рукой еще раз, нацедил полный стакан благоухающей мускатом жидкости и выхлестал ее всю, не забыв педантично перекрестить рот и пуп. По телу немедленно разлилось живительное тепло, а на душе посветлело.
Это только дилетанты полагают, будто пьянство — дело обыденное и незамысловатое: наливай да пей. А на самом деле за внешне непритязательным процессом скрывается целая технология. Учтите: бутылку требуется открыть, налить из нее в стакан али рюмку (не пролив ни капли), а затем поднять, выдохнуть, крякнуть, выпить, вдохнуть и закусить. Куда уж там до нас, русских, каким-то хилым японцам с их бессмысленной чайной церемонией. А ведь если разобраться, то пристрастие русских к алкоголю объясняется крайне просто — суровым климатом их страны. И даже в тот день, когда на дворе стоит замечательная погода, то климат все равно остается суровым. Но это там, в России, а здесь… Отец Григорий снова посмотрел в окно и осуждающе покачал давно нечесаной гривой. На улице пуржило. Колючий снег угрожающе стучал в стекло, словно просил впустить его внутрь. А впускать как раз и не следовало. Однажды отец Григорий уже поддался на журчащие из-за двери уговоры и, чуть приоткрыв бронированную створку, позволил войти в свою квартиру тоненькой бледной девочке, рыдающей и умоляющей о кусочке хлеба. Но, очутившись внутри его берлоги, малютка незамедлительно выщерила огромные клыки и танком поперла на ошеломленного священника, едва не вцепившись тому в горло. Григорий вовремя опомнился и, выхватив тесак, одним мастерским ударом почти снес твари голову, а затем его долго выворачивало в углу коридора, заставляя давиться слезами и рвотными массами. Так произошла его первая встреча с постепенно оккупировавшими Рим стригоями. С тех самых пор отец Григорий запил пуще прежнего, придя к мудрому выводу: суровая и неприглядная реальность этого превратившегося в ад мира есть всего лишь неприятная иллюзия, вызванная отсутствием алкоголя в крови. Впрочем, ужасаясь собственной закоренелой греховности, он каждый вечер давал себе обещание бросить пить и даже честно пытался это проделать. Да вот только утром стабильно понимал, что опять не добросил…
Отец Григорий налил себе второй стакан вина, выпил его залпом и привычно занюхал заплесневелым сухарем. А вслед за тем он обреченно навалился на угол засаленного стола и погрузился в безрадостную думу о своем нелегком житье-бытье. И как тут не думать, если в пятьдесят с гаком лет начинаешь отчетливо понимать, что молодость, этот вечный конфликт здоровья с моралью, ушла безвозвратно, жизнь не удалась, но попытку-то уже засчитали. Причем засчитали впустую и не иначе как по ошибке…
Все мы рано или поздно приходим к Богу, просто каждый в свое, назначенное кем-то свыше время и строго индивидуальным путем. Не миновала доля сия и отца Григория, в прежнем мирском прошлом прозывавшегося Гришкой Агеевым, — лихого рубаху-парня, первого красавца на деревне и отставного сержанта десантных войск, именуемых в народе «голубыми беретами». Будущий священник родился более чем полвека назад в некоей отдаленной деревушке Мухомортовке, расположенной в рязанской глубинке и насчитывающей к тому времени двадцать дворов да от силы человек пятьдесят жителей. Сколько же их осталось точно — не знал никто, ибо несколько мужиков регулярно пропадали в лесу, окопавшись там в крохотной землянке и увлеченно занимаясь изготовлением самогона. Дед Силантий вот уже пару лет не слезал с печи, а бабка Кузьминична — карга неопределенного возраста, по слухам стопроцентная стерва и ведьма, умудрялась появляться сразу в нескольких местах одновременно, неоднократно спутав государственных переписчиков населения, в последний раз наведывавшихся в Мухомортовку еще, кажись, при царе Горохе.