Еретик
Шрифт:
На следующий вечер он навестил донью Леонор и ее сына. Он знал от Педро Касальи и дона Карлоса де Сесо, что в Авиле, Саморе и Торо есть небольшие группы христиан, примыкающие к самой важной, центральной, находящейся в Вальядолиде, и что с ними поддерживается связь через Кристобаля де Падилью, слугу маркиза де Альканьисес, и Хуана Санчеса. Но их поведение, неотесанность и скудоумие, их бестактность серьезно беспокоили Доктора. К этим контактам следовало отнестись более серьезно, и Сиприано мог бы взять эту задачу на себя. Доктор был доволен его настроем. У молодого Сальседо было в избытке и благоразумия, и таланта, и денег, чтобы справиться. Оставались еще проблемы с Андалусией. Вальядолидцы все более отдалялись от Севильи, от лютеран на юге, а из-за бдительности Инквизиции поддерживать с ними связь было очень непросто. Севильцы понимали, что перехваченная в один прекрасный день почта может одновременно, в течение нескольких часов уничтожить оба протестантских центра. Так что они были почти полностью отрезаны друг от друга. Поэтому дону Агустину Касалье так приглянулись самоотверженность Сальседо, его готовность к действию. Сиприано мог бы начать с Кастилии и закончить Андалусией. Он был хорошим наездником и не считал ни времени, ни денег. Сиприано начал с того, что посетил три городских монастыря – Святой Клары, Святой Екатерины и Святой Марии Вифлеемской, – где были их единоверцы, с которыми они не общались уже несколько месяцев. Он отвез рекомендательные письма и поговорил в монастырских приемных с настоятельницами – Эуфросиной Риос, Марией де Рохас и Каталиной де Рейносо. Все три были ярыми последовательницами нового учения, но Доктор хотел знать, имеют ли успех новые идеи среди послушниц. По словам Доктора, их распространение в монастырях было делом рискованным, поскольку всегда находился какой-нибудь фанатик или фанатичка, готовые донести на еретиков Инквизиции. Эуфросина Риос подтвердила эти опасения касательно монастыря Санта Клары. Тем не менее в монастыре появилась послушница, Ильдефонса Муньис, глубоко проникшаяся идеями Реформы, принесшая в монастырь трактат Лютера «О свободе христианина» и теперь искавшая способ распространить его среди монахинь. Хуже обстояли дела в монастыре Святой Екатерины, где, несмотря на все старания Марии де Рохас, ничего не изменилось и, учитывая обстоятельства, о которых сообщила
Прежде, чем отправиться в Авилу и Самору, Сиприано Сальседо заказал издателю Агустину Бесеррилю сто экземпляров «Благодеяния Христа», предоставив для набора рукопись Педро Касальи. Человек корыстолюбивый, Бесерриль взял за исполнение заказа немалую сумму и, взвесив все за и против, обещал издать книгу при условии, что ни одна живая душа не будет об этом знать. Он сам, без чьей-либо помощи, отпечатал заказанный тираж, и однажды ночью, примерно месяц спустя, Сиприано, подъехав в своей карете к черному входу в типографию, забрал пакет с книгами. Возможность получить в свое распоряжение сто экземпляров «Благодеяния Христа» горячо и восторженно обсуждалась на собрании тайного общества 16 февраля. Теперь необходимо было с умом, не спеша, с наибольшей пользой для дела распределить книги.
В Авиле Сиприано связался с доньей Гьомар де Ульоа, знатной дамой, которая время от времени устраивала собрания христиан во дворце, примыкавшем к городской стене. Эта женщина прямо-таки излучала достоинство, особенно когда начинала говорить. Она делала немного, да и не могла сделать больше: в городе царил замшелый католицизм, и, по ее словам, мало было людей думающих и готовых к восприятию нового. В то же время устраиваемые доньей Гьомар собрания славились своей изысканностью. У нее в доме бывали фрай Педро де Алькантара, фрай Доминго де Рохас, Тереса де Сепеда и другие выдающиеся личности. Сиприано, развалившись, как султан, на оттоманке в окружении диванных подушек, слушал ее с восхищением. «Здесь, – говорила дама, – также бывал Доктор Касалья вскоре после возвращения из Германии. По случаю его визита я созвала братьев со всей провинции – цирюльника Пьедраиту, Луиса де Фрутоса, золотых дел мастера Меркадаля из Пеньяранды де Бракамонте и его племянника Висенте Карретеро. Доктор выслушал всех, поговорил с каждым с глазу на глаз и оставил о своем посещении добрую память, хотя он сам уехал разочарованным. „Это трудная, неприветливая провинция“, – говорил он, и донья Гьомар соглашалась. Сиприано Сальседо теперь черпал сведения из тех же источников, обменивался впечатлениями с теми же людьми, но ювелир Лусиано де Меркадаль был настроен не так пессимистично, как донья Гьомар. Верно, Авила, столица провинции, отличается традиционализмом, но в Пеньяранде и в Пьедраите уже начали создаваться тайные общества, и он к этому причастен. Теперь в Пеньяранде к ревностным адептам нового учения можно причислить донью Марию Долорес Ребольедо, Мауро Родригеса и дона Рафаэля Веласко, а в Пьедраите повышенный интерес к нему проявляет плотник Педро Бургеньо.
Из Авилы Сиприано, нигде не задерживаясь, прибыл в Самору, в Альдеа-дель-Пало. В пути он впервые заметил у Огонька встревожившие его приступы слабости. Животное прежде ничем не болело, и эти симптомы показались ему серьезными. Огонек уже не был неутомимым скакуном, способным за один перегон галопом покрыть расстояние от Вальядолида до Педросы. Теперь ему надо было давать отдых, переходя на рысь или на шаг. Но открывшиеся у него внезапные приступы слабости, сопровождаемые храпом приступы астматического удушья были чем-то новым, что свидетельствовало о том, что конь постарел. Следовало бы по возвращении посоветоваться с Аниано Доминго, купцом из Риосеко, весьма разбирающемся в лошадях. Тут он похлопал коня по шее и заметил, что тот весь в поту. Однако Сиприано вовремя прибыл на собрание к Педро Сотело, в чьем доме вербовщик прозелитов Кристобаль де Падилья не только нашел надежное убежище, но и место для проведения собраний. Сотело был человек медлительный, толстощекий и безбородый. Вместе с Падильей они составляли комическую пару: Сотело – тяжелозадый, низенький, толстопузый, а Падилья – тощий, как палка. Тем не менее, они доверяли друг другу и были неразлучны. Но Сиприано был встревожен смелостью их поведения. На их тайных собраниях, происходивших средь бела дня, не было ни проверок, ни паролей. В дом мог войти любой, в результате чего эти собрания становились слишком оживленными и шумными, без благоговения, которое служило бы им оправданием. В момент прибытия Сиприано на собрании, помимо организаторов, уже присутствовали дон Хуан де Акунья, сын вице-короля Бласко, только что приехавший из Германии, Антония дель Агила, послушница монастыря Тела Господня, бакалавр Эрресуэло и еще с полдюжины неизвестных особ. Но пока Акунья перешучивался с монахиней, вошли два иезуита и сели на заднюю скамью. Как раз в эту минуту дон Хуан де Акунья иронически говорил Антонии дель Агила: то, что она монахиня – милость Господня, поелику для замужества она не пригодна, на что послушница смиренно отвечала, что она еще не монахиня, но собирается стать ею, получив разрешение Его Святейшества. Тогда Акунья непочтительно добавил, что разрешение на пострижение в монахи – уже не во власти папы, и тут-то самый молодой и воинственный из иезуитов, встав со скамьи, вмешался в этот разговор, чтобы сказать, ни к селу ни к городу, что пару дней назад вернулся из Германии, где видел, что тамошние лютеране живут крайне распутно, подавая дурной пример, в то время как католические священники ведут жизнь честную и целомудренную. Провокация была налицо, но дон Хуан, вскочив на ноги и горячо жестикулируя, принял вызов: он заявил, что также приехал из Германии, и что виденное им там опровергает слова его преподобия. Тогда молодой иезуит спросил, что же он вынес из своего путешествия, и Акунья безо всяких колебаний отметил три вещи: подвижничество лютеранских проповедников, их стремление быть честными, поддерживаемое их делами, а также то, что они живут со своими женами, а не с наложницами. Другой иезуит, постарше, попытался вмешаться, но дон Хуан его остановил: «Минуточку, ваше преподобие, – сказал он, – я еще не закончил». И вслед за тем, не думая об осторожности, бросился обличать немецких церковников-католиков, которые, по его словам, пьют и едят всласть, держат в своих домах сожительниц, и, что хуже всего, чванятся и похваляются всем этим. Сиприано был в отчаянии. И его раздражение возрастало по мере того, как спор о религиозной жизни в Центральной Европе сосредоточивался на мелочах. Он смотрел то на Сотело, то на Падилью, но никто из них, похоже, не был готов вмешаться в спор и направить его в нужное русло. Сиприано подумал, что, возможно, это и есть обычный тон тайных собраний в Альдеа-дель-Пало и содрогнулся. Но дон Хуан де Акунья все не умолкал – дескать, всем известно, что одной из причин, побудившей немцев закрывать монастыри, была беспутная жизнь их обитателей, и что с этой точки зрения секта Лютера – меньшее зло.
Сиприано заметил, что спор зашел слишком далеко и теперь будет непросто перевести разговор на другие предметы. Иезуит постарше нарочито спокойным голосом постарался уверить присутствующих, что Лютер умирал, беснуясь, и был утащен в могилу самим дьяволом. Дон Хуан де Акунья, вне себя от гнева, задал вопрос: откуда это ему известно? А когда иезуит ответил, что прочел об этом в книге, изданной в Германии, иронически заметил, что Германия – страна свободная и посему там могут публиковаться вещи достоверные и не столь достоверные, так как по имеющимся у него сведениям смерть реформатора была воистину образцовой. Тогда молодой иезуит перешел к женитьбе Лютера, к его незаконной связи с монахиней, покинувшей монастырь… «Истинное святотатство, – сказал он, – поскольку оба давали обет безбрачия». Это утверждение Акунья опроверг, заявив, что запрет священникам жениться относится к позитивному праву, то есть запрет был решением Собора, так что другой Собор мог его снять, что и сделала, к примеру, греческая Церковь. Спор накалялся, одно цеплялось за другое, в чем спорившие уже не отдавали себе отчета. Акунья начал опровергать непогрешимость пап, ссылаясь на намерение Павла IV отлучить от церкви Императора. В этот момент Сиприано Сальседо, сознавая, что Акунья метит прямо в Орден Игнатия Лойолы, поднялся со скамьи и, перекрывая своим голосом другие голоса, попросил спорящих сменить тему и тон, так как остальным присутствующим не нравятся ни содержание, ни форма спора: они пришли знакомиться с новым учением, а не выслушивать неподобающий обмен оскорблениями. Послышались робкие аплодисменты. И тут к удивлению собравшихся дон Хуан де Акунья, возможно, осознавший, что хватил лишнего, что его поведение скандально, внезапно встал, отодвинул скамью, на которой сидел, подошел к двум иезуитам и попросил у них прощения. Но мало этого: он объяснил, что его брат – член Ордена и что он привык пикироваться с ним таким вот образом, но у него по сути нет никаких еретических мыслей, он сам не верит в то, о чем говорил, и что все началось с невинной шутки над послушницей Антонией дель Агила, с которой он дружит и к которой испытывает давнюю приязнь. Послушница подтвердила его слова кивком головы и улыбнулась, а иезуиты, не желая уступить в этом неожиданном состязании хороших манер, вскочили с мест, приняли объяснения дона Хуана и начали хвалить вклад его брата в дела Ордена Иисуса: «Он – великий богослов», – сказали они в один голос, сочтя инцидент исчерпанным и выразив надежду, что дон Хуан более не будет вести себя на людях подобным образом.
Сиприано Сальседо решил прервать свою поездку. Угнетенный сценами, при которых ему пришлось присутствовать, и озабоченный болезнью Огонька, который вновь начал задыхаться, поднимаясь на небольшой холм, он вернулся в Вальядолид, отложив до лучших времен посещение Торо и Педросы. Ему надо было срочно сообщить Доктору о результатах своего путешествия. По его мнению, Кристобаль де Падилья, в конечном счете, слуга, был не вправе действовать по своей собственной инициативе, а они не должны были допускать его взрывоопасного союза с Педро Сотело. Произошедшее в Альдеа-дель-Пало было серьезным сигналом. Если бы не благоразумие иезуитов, Инквизиция в эти часы уже шла бы по его следу. Иными словами, они подвергались необоснованному риску. С другой стороны, Доктор должен незамедлительно связаться с доном Хуаном де Акунья и попридержать его язык, подставляющий организацию под удар. Его безрассудных речей в Альдеа-дель-Пало с лихвой хватило бы для вмешательства Инквизиции. Многие другие, значительно более благоразумные и умеренные, и те уже ожидают приговора суда в тайных застенках. Дон Педро Сотело, чересчур беспечный, должен немедленно покончить с этими безумными сборищами. Члены Ордена иезуитов странствовали парами, и, в согласии с указаниями Ордена, невоздержанность одного уравновешивалась терпимостью другого. Поведение парочки в Альдеа-дель-Пало, без сомнения, было на удивление слаженным и вполне понятным, если учесть, что этот военизированный Орден создавался именно для защиты католицизма. Нужно также принять во внимание – в качестве благоприятного обстоятельства – членство брата дона Хуана в Ордене. Если бы не оно, вполне возможно, что парочка иезуитов не была бы столь снисходительной. Задор дона Акуньи вместе с его молодостью и биографией его брата подвигли парочку не принимать слишком всерьез его слова и, наконец, удовлетвориться его объяснениями. В любом случае, сцена была столь рискованной, что Сальседо, как только собрание разошлось, оседлал лошадь и, пренебрегая приглашением Педро Сотело вместе перекусить, не попрощавшись ни с Акуньей, ни с Кристобалем де Падильей, отправился в Вальядолид. Вызывающе откровенные слова, сказанные в споре, жгли ему нутро. Он рвался побеседовать с Доктором и, завидев с вершины холма замок в Симанкасе, вздохнул с облегчением. Но именно в этот миг конь споткнулся, или же из-за усталости у него внезапно подогнулись передние ноги, затем – задние, и он рухнул наземь в зарослях тимьяна, с печальным взглядом, с пеной у рта, тяжело дыша. Встревоженный Сиприано Сальседо спешился и дружески похлопал Огонька по спине. Весь в мыле, конь задыхался, ничего не видя и ни на что не реагируя. Из его рта вместе с пеной исходили жесткие горловые хрипы. Сиприано сел рядом, возле колючего дрока, чтобы дать коню отдохнуть. У него сложилось впечатление, что Огонек тяжело болен. Он подумал о Храбреце, лежавшем в крови в винограднике в Сигалесе, как о том рассказывал дядя Игнасио. Огонек наклонил голову и слабо заржал. Это предсмертные хрипы, подумал Сиприано. Но несколько мгновений спустя, сделав усилие, конь встал на ноги, и Сальседо повел его за поводья до Симанкаса. Он напоил его, на старом мосту вновь сел в седло, и конь довез свою легкую ношу до Вальядолида. Висенте чистил конюшню и, едва увидев их, понял, что конь болен. «Уже три дня, как он слаб, хрипло дышит и ничего не ест», – пояснил Сиприано. И добавил:
– Завтра, когда он отдохнет, отведи его к Аниано Доминго, в Риосеко. Пусть он скажет, излечима ли болезнь. Проведи ночь в Ла-Мударре и смотри, чтобы конь не устал. Я не хочу, чтобы он страдал.
Висенте смотрел в глаза Огоньку, безостановочно похлопывая его по шее. Он видел, что хозяин колеблется, открыл было рот, но промолчал. Видно, не решился говорить. Наконец, он услышал:
– Если Аниано скажет, что надежды нет, прикончи его. Да, одним выстрелом в белое пятно между глаз. И еще одним – чтобы не мучился – в сердце. Перед тем, как закопать, убедись, что он мертв.
XIII
Его удивило, как его встретила Тео, ее напрягшееся лицо, крики, слезы, резкость движений. Ее состояние ухудшалось на глазах, причем ситуация усугублялась по мере того, как возбуждение Тео переходило в новую фазу. Поначалу ему не удавалось даже понимать жену: она что-то сбивчиво, бессвязно бормотала, путая слова. Он ее не понимал, вернее, Тео и не старалась быть понятой. Они были одни в спальне, но Тео не ложилась в постель, а ходила по комнате взад и вперед, произнося загадочные слова, среди которых были и те, в которых Сиприано виделся какой-то смысл: окалина, забыл, последняя возможность. Она обвиняла его в чем-то, не объясняя, в чем конкретно. Шаг за шагом, словно медленно учась говорить, Тео начала соединять одно слово с другим, понемногу уточняя свою речь. Ее зрачки были твердыми, как стекло, в них еще что-то теплилось, хотя уже не было ни проблеска сознания. Но ее слова, выстраиваясь в ряд, обретали смысл: она говорила о его забывчивости, об окалине серебра и стали, о безразличии к советам доктора, о слабости штучки,о ее бесплодных усилиях заставить его что-то предпринять. Пока это были только слова; казалось, она пыталась вразумить его, и Сиприано продолжал присоединять одну еe фразу к другой, как если бы разгадывал головоломку. Наконец настал момент, когда в его мозгу все прояснилось: то ли по забывчивости, то ли – что казалось более вероятным – чтобы его испытать, Тео не положила мешочек с окалиной серебра и стали в его багаж. А по его возвращении она, улучив минуту, проверила узелок с вещами и убедилась, что он ничего взамен не купил. Выходило, Сиприано прожил без снадобий четыре дня. Он самовольно нарушил режим, установленный доктором Галаче. Ее слова начали переходить в жалобный стон, в горестное завывание, хотя и оставались в какой-то мере понятными. Четыре года лечения ничего не дали, а теперь у нее нет сил начать все сначала, да и возраст уже не тот. Чтобы избежать непоправимого, Сиприано попытался ввести отчаяние жены в разумные рамки: ничего страшного не произошло, перерыв в четыре дня не может быть существенным на фоне столь долгого приема лекарств. Он продолжит лечение, уверовав в него еще больше, еще рьяней, принимая по две ежедневные дозы вместо одной, как того и хотелось Тео… Но ее крики перекрывали его увещевания. Она жила лишь для того, чтобы родить ребенка, а теперь все рухнуло по его вине. Она годами от нечего делать стригла овец, пока не почувствовала себя созревшей, готовой родить. И если она и вышла замуж, то лишь для того, чтобы стать матерью, а он одним махом все разрушил. Все, что окружало ее в жизни, говорило о материнстве: куклы, с которыми она играла в детстве, окот овец на горных пастбищах, вороньи гнезда на большом дубе, росшем перед домом, штучка.Продолжить себя в потомстве было единственным смыслом ее существования, но он этого не хотел, он разрушил все, когда оставалось всего лишь несколько месяцев до назначенного доктором срока.
И здесь негодование Тео достигло невиданной силы. Быть может, именно стремление Сиприано успокоить ее, его примирительные жесты и вывели ее окончательно из равновесия. Ее слова вновь стали нечленораздельными, ее ярость – беспредельной, она бросилась срывать занавески и шторы с окон, смахивать с туалетного столика на пол серебряные туалетные принадлежности, издавая отдельные короткие звуки, подобные лаю. Неожиданно Сиприано разобрал: она называла его «козлом похотливым», хотя и знала, что это – неправда. Тео прежде никогда не произносила непристойных слов, и Сиприано подумалось, что это – отголосок ее прошлого, того времени, когда она была стригальщицей и знала, что по закону в каждом стаде должны быть две маточные козы и один козел-производитель. Так что слово «козел» (он подумал) в Парамо вовсе не было оскорбительным. Он сделал еще одну попытку успокоить ее, но – тщетно: Тео голосила, словно одержимая, толкала его к двери, выкрикивая оскорбления, в то время как он пытался заглянуть ей в глаза, отыскать в них хотя бы проблеск разума, но ее взгляд был затуманен и пуст, абсолютно бессмыслен. И с чем большим рвением он пытался ее утихомирить, тем разнообразней и ожесточенней становился набор ее оскорблений, мешавшихся теперь с грязный похабной руганью. Она обвиняла его в бессилии, в ничтожности и бесполезности штучки.Сиприано, весь дрожа, старался закрыть ей рот рукой, но она укусила ее и продолжала извергать оскорбления. Она упала на кровать, и ее хищные ногти начали рвать тонкие покрывала и наволочки. Вдруг, неожиданно, она распрямилась, схватилась за балдахин и тот рухнул. Казалось, она наслаждалась своей всеразрушающей яростью, распущенностью своего поведения, не думая, что ее непристойные слова могут проникнуть сквозь стены и перегородки. В ничем не защищенном оконном стекле яркий дневной свет начал сменяться матово-пепельным светом сумерек. Тео вновь, задыхаясь, бросилась на постель, а Сиприано отчаянным усилием пытался удержать ее, прижимая ее широкую спину к перинам. Она вращала глазами, искоса поглядывая на него, пока он повторял, чтобы она успокоилась, что все поправимо, что он вновь начнет принимать снадобья, по две порции вместо одной, но ее косящие глаза все больше и больше проваливались вглубь, взгляд уже почти ничего не выражал. Затем она уставилась в одну точку ничего не видящим, бессмысленным взглядом. Схватка возобновилась, и Тео удалось вывернуться. Она была сильнее, чем Сиприано мог бы подумать. Он слышал, болезни такого рода сообщают больным небывалую силу. Ему удалось повалить ее на спину, прижав запястья к подушке. Не в силах пошевельнуться, она вновь разразилась градом ругательств, каждое – грязнее предыдущего, и вдруг заговорила о своем приданом, о своем наследстве, о своем благосостоянии. Куда Сиприано дел ее деньги? Это добавило поводов для оскорблений. В своем смятенном уме она искала самые жалящие прозвища, продолжая настаивать на его бессилии во всех областях. Сиприано заметил, что после двух часов борьбы напор жены начал ослабевать. Он вновь попытался погладить ее по лбу, но она вновь с яростью укусила его маленькую руку. Тем не менее, после третьей попытки Тео покорилась ласке, позволила до себя дотронуться. Он принялся ее ласкать, шепча ей нежные слова, слова любви, а она оставалась недвижима, внимательно вслушиваясь в его голос, вероятно, не понимая значения слов. Лежа с закрытыми глазами, она тяжело дышала, словно после напряженного труда, в то время как он продолжал ласкать ее, нанизывая ее волосы себе на пальцы. Она не отзывалась, но и не протестовала. Она дошла до той стадии бессилия и безразличия, которой обычно завершаются нервные кризисы. Она начала тихо всхлипывать. По ее щекам тихо катились горячие слезы, а он их утирал краем простыни, испытывая бесконечную нежность. Он не любил это существо, но сострадал ему. Он вспоминал дни, проведенные в Ла-Манге, их прогулки по горам, рука в руке, когда стаи лесных голубей с зобами, набитыми желудями, взмывали с дубов, или же вальдшнепы пролетали над сумеречными прогалинами лесных дорог. Воистину, Тео для него была как эти голуби или эти вальдшнепы, дитя природы, живое и непосредственное. У него почти не было связей с женщинами, и простота Королевы Парамо его обезоружила. Ему даже нравилось, что она стригла овец под открытым небом, в то время как дочери буржуа сидели за вышиванием в салонах. Сиприано всегда восхищался практическими задачами и презирал праздное времяпрепровождение и замаскированную скуку. Сидя на постели, он внимательно смотрел на Тео. Она лежала с закрытыми глазами, и ее дыхание мало-помалу становилось более глубоким и размеренным. Он осторожно встал и пошел на цыпочках, стараясь ступать по коврам. Затем зажег свечу и, светя себе, начал разбирать лекарства в своей дорожной аптечке. Отобрав некоторые, он приготовил из них на кухне микстуру. Тетя Габриэла всегда говорила, что эта микстура – средство, которое ее никогда не подводило, что, приняв ее, она не только глубоко спит, но и не просыпается до позднего утра. Он вернулся в комнату Тео. Она лежала, не шелохнувшись, и ровно дышала. Он присел у изголовья кровати и впервые заметил безнадежный разгром, царящий в комнате: разодранный балдахин, сорванные занавески, две подушки – шерстью наружу. Что сказать Крисанте? Впрочем, для чего скрывать все от слуг, если они, даже не появляясь в комнате, были свидетелями припадка его жены? Тео начала шевелиться, бормоча что-то нечленораздельное. Она открыла глаза и закрыла их, так и не посмотрев на него. Вдруг она изменила позу, повернулась и легла на правый бок, глядя прямо ему в лицо. Потом начала трясти головой, бормоча бессмысленные слова. Со всеми предосторожностями Сиприано взял стакан с микстурой в правую руку и, подложив левую под голову жены, приподнял ее. «Пей», – приказал он.
Тео выпила. Ее мучила жажда. Она пила безостановочно, жадно, а допивая остаток, поперхнулась и слегка закашлялась. За окном была ночь, на улице – ни звука. Стоя спиной к свету, Сиприано видел, как тень его головы движется по белому лицу Тео. Он продержался до трех часов. Тео не раз шевелилась и часто меняла позу. Временами она бормотала вполголоса какие-то слова, подобные бесшумным, так и не взрывающимся ракетам. Конечно, она спала. Когда Сиприано поднялся с места, она казалась спокойной, а ее дыхание – ровным. Но несмотря на это он оставил открытой одностворчатую дверь спальни и ту, что вела в чуланчик, где он спал. Он разделся при свете лампы и, уже лежа в постели, взял один из экземпляров «Благодеяния Христа», в котором искал убежища от жизненных бурь. Он не заметил, как погрузился в сон и книга выпала из его рук.