Ермак
Шрифт:
В шатер по-медвежьи ввалился Мещеряк. Лицо круглое, изрытое оспой, плечи широкие и руки — медвежьи лапы.
«Силен! — с одорением подумал о нем Ермак. — А к силе ум немалый и великая хозяйская сметка!»
— Ах, Матвей, Матвей, тебе бы думным дьяком в приказе сидеть! — не утерпел и сказал Ермак.
— Мне в приказе сидеть не с руки, — серьезно ответил Мещеряк, и его водянистые глаза потемнели.
— Пошто? — спросил Ермак.
— Всех приказных хапуг перевешаю за воровство и сам с тоски сдохну, — не моргнув глазом, ответил Матвей
— Ух, и вольно бы тогда дышалось на Руси! — сквозь смех выговорил Ермак.
Мещеряк в раздумье сдвинул брови.
— Нет, — покачал он большой головой. — Не быть этому на Руси! Как только на святой земле появились приказные крысы да иуды, — с той поры и пошло заворуйство и лихоимство! И не будет ему перевода до конца века.
— Вишь ты что выдумал! — весело удивился Ермак. — Так и не будет перевода?
— Хочешь верь, атаман, хочешь нет, но, видать, руки у того, кто к складам да амбарам, да к торговлишке приставлен, так устроены, что чужое добро к ним прилипает!
— Вот оно что! И у тебя, выходит, такие руки?
— Мои руки чистые: своего не отдам и чужого не возьму!
— Добрый порядок! — уже не смеясь, похвалил Ермак. — Ну, сказывай, что с припасами?
— Беречь надо, ответил Мещеряк.
— Коли так, будем беречь, — согласился атаман. — Зови Савву!
Загорелый, жилистый поп предстал перед Ермаком.
— Ведомо тебе, что наступает Успеньев пост? — спросил атаман.
— Уже наступил, — поклонился Савва. — Добрые люди две недели блюдут пост, а наши повольники скоромятся.
— Какой же ты поп, коли дозволяешь это?
Савва поскреб затылок:
— А что поделаешь с ними? Да и не знаю: то ли я поп, то ли я, прости господи, казак? С рукомесла сбился.
— Вот что, милый, — негромко сказал Ермак, — предстоит нам идти на зимовье. А перед тем, как решить, что делать, повели всему воинству поститься, да не две недели, а сорок ден. Слышал? Можно то?
— Казаки не иноки и не пустынники… — заикнулся Савва. — Не выдюжат… согрешат.
— Так ты молебен устрой, да богом усовести их. Адом пригрози. Тебе виднее. А на все время поста, мое атаманское слово, — отдых.
Растрига тряхнул волосами:
— Будет так, как велено! Выдержат искус, атаман!
— Ну, молодец поп! Спасибо тебе. — Ермак хлопнул Савву по плечу.
Вскоре в Карачине-городке отслужили молебен. Иерей, облаченный в холщовую ризу, торжественно распевал тропари, курил смолкой, а сам умильно и с хитрецой поглядывал на повольников: «Кремешки и грешники! То-то постовать заставлю вас!».
А «кремешки» и «грешники» стояли с опухшими лицами: комары и неистребимый гнус за летние недели искусали их лица, шеи, руки. Не спасали ни смоляные сетки, ни дым костров.
Склонив голову, среди казаков стоял и Ермак. Тяготы и заботы оставили следы и на его лице. В бороде атамана еще больше засеребрилось прядей.
Чувство жалости наполнило сердце попа, голос его задрожал: «Какой
А воины и впрямь утомились. Теперь они, как селяне, вспахавшие поле, умиротворенно слушали молитвы, старательно крестились и кланялись хоругвям. Когда Савва оповестил их о сорокадневном посте, никто ни словом не взроптал.
Стоявший рядом с Ермаком Иванко Кольцо протяжно вздохнул:
— О, господи, помоги угомонить плоть!
Ермак взглянул на атамана, заметил горячий блеск его глаз и подумал: «Этот и до могилы не угомонится!»
Матвей Мещеряк тут же, на молитве, отозвался на слова попа:
— Браты, перенесли мы тяжкие испытания и стали крепкими и непобедимыми! Так железо крепчает и становится годным для меча только в огне горна! Испытаем, браты, дух свой еще и постом и подумаем, как быть? Пусть каждый из вас честно прислушается к своей совести, что она скажет. Правду ли я говорю?
— Правду! — хором ответила громада.
Лицо Ермака просветлело. Добрыми глазами оглядел он своих бойцов: «Вот когда все казачьи думки слились воедино!».
— Батько, — прошептал ему на ухо Кольцо. — А коли повоюем Сибирь, быть тут казацкому царству!
Всегда об этом охотно говоривший, Ермак вдруг нахмурился и промолчал.
Четырнадцатого сентября пятьсот восемьдесят первого года казаки покинули Карачин-городок и отплыли вниз по Тоболу. Берега были охвачены осенним багряным пламенем. Желтели и осыпали яры золотыми листьями догоравшие березки, трепетали на солнце лиловые листья осины. По буграм, откосам, берегам розовели, бурыми, рыжими разводьями ярко пестрели леса. Стояли сухие и красные дни осени.
Вдали выступили утесы, на них, торжественный, сияющий под солнцем, шумел кедровник. Струги вышли на стремнину; с каждой минуты утесы все больше расходились в стороны, и вдруг разом за ними распахнулась водная ширь.
— Иртыш-батюшка! — полной грудью вздохнул Ермак.
Казаки сняли шапки, кланялись великой реке, черпали горстями воду и пили.
— Студена!
И не только вода оказалась студеной. В лицо ударил холодный ветер-бедун, он поднимал высокую свинцовую волну, и хлестала она в глинистый берег. Ермак прислушался к шуму ветра. Долетели до него и отдельные отрывочные слова:
— Вот коли подоспела осень. Стужа, ветер…
— Годи, не спорь, Кучум шатры теплые припас для нас.
Раздался веселый окрик Брязги:
— Браты, не унывай. Ударим — или Сибирь наша, или с ладьи — прямо в рай. Казаку пугаться нечего. Гей-гуляй! Песню!..
Могучие голоса огласили Иртыш:
Не шуми, мати зеленая дубравушка, Не мешай мне, добру молодцу, думу думати…
День быстро угасал, надвигались сумерки. На правом берегу Иртыша замаячили огни. Смолкла песня. За бортами стругов плескалась волна, но сквозь шорохи и плеск слышался гомон и топот коней.