Ермак
Шрифт:
— Не одна я, а со своим хозяином. Стрелец он. Уж и наплакалась я, и в ногах у воеводы навалялась, пока с собой взял. Упросилась. А что, сторонушка разве плоха? Я — архангельская, и так мыслю, что и край не хуже нашинского. Ешь, родимый!
Она накормила Ильина досыта, доотвала. Ему бы выспаться на палатях, — приметил казак их у горячей печки, — да опять воевода позвал к себе и стал выспрашивать про Ермака. Так до полуночи и прогудели они шмелями в горенке…
Утром казак проснулся от глухого гомона, вскочил и в одних портках и рубахе выбежал на улицу.
— Что-сь такое? —
— Не видишь, что ли? — сердито отозвался тот. — Все наше зимовье остяцкая рать обложила. Так и мечут стрелы тучами! Князец Лугуй их привел. И все кричит: «Уходи, не то побьем!»
Казак Ильин вернулся в избу, быстро оделся и отправился на тын. На дозорной башне уже распоряжался воевода. Остяки, обряженные в легкие пушистые малицы, вооруженные топорами, с криками лезли на яр. Другие, припав на колено, пускали стрелы. С пронзительным воем они проносились через крепостцу. Ильин выпросил простой плотницкий топор и вместе со стрельцами укрепился на валу. Отсюда виднелась снежная пелена широкой Оби, по ней на оленях, запряженных в нарты, разъезжали сотни остяков, пешие толпы их торопились к русскому зимовью. Вот на четверке добрых быков с ветвистыми рогами, размахивая хореем, минуя всех, к яру устремился маленький остяк в малице, изукрашенной цветным узорьем. Он воинственно что-то выкрикивал и ошалело гнал олешек.
Ильин вгляделся в лихого наездника и вдруг признал:
— Браты, да это сам князец Лугуй торопится!
За Лугуем толпами устремились его воины. Коренастые, медноликие, некоторые в шеломах, — они торопились на зов князьца… Вот первая волна их выхлестнула на высокий яр и бросилась на тын. Привычный к опасностям, казак Ильин спокойно выжидал. Он видел белые острые зубы, смуглые разгоряченные лица, охваченные злостью глаза и примеривался. И, когда первый, крепкогрудый, в короткой малице и в бухарском панцыре, остяк поднял над тыном голову в шеломе, он размахнулся и ударил его; враг разом осел и покатился вниз. Войдя в ярость, казак кричал разудало:
— Подходи-ка еще! Чей черед! — он бил топором наотмашь, размахивал им вправо, влево. На скупом солнце зловеще сверкало острие, и многие, перехватив его блеск, в страхе скатывались вниз. Упрямо стояли на валу стрельцы, — они били врага копьями, рубили бердышами.
Напрасно надрывался в истошном крике князец Лугуй, — остяки не могли осилить стрельцов. Воевода Мансуров, глядя на тучи стрел, на орущие толпы, хмуро думал: «И с чего сдурели? Эх, князец, попади-ка ты ко мне в руки, уж разделаюсь по совести…»
Весь день продолжались воинственные крики остяков и визжали тугие стрелы. Десятка два израненных стрельцов ушли с вала, но городок устоял. Замерцали первые звезды, и на Иртыш надвинулась ночь. Князец Лугуй повернул свои нарты и устремился в снежную муть, за ним толпами потянулись и его воины.
В избе воеводы топилась печка. Стряпуха с засученными рукавами, с подоткнутым сарафаном проворно орудовала рогачами. В темном закутке, за печкой, трещал сверчок. Все шло тихо, по-домашнему, мирному, даже и в думки не приходило, что только сейчас бились у валов и через зимовье со свистом летали стрелы, поранившие
— Позвать пушкаря!
Наклонив голову, чтобы не удариться о приолоку, в избу вошел рослый, статный молодец с умными глазами. Он мигом смахнул шапку и низко поклонился Мансурову.
— Как твоя голубица, исправна? — спросил воевода. — Ядра есть?
— Все есть и все в готовности. Каменны ядра на огне калить буду. Пойдут — я их разз-у-ва-жу! — бодро отозвался пушкарь. Был он складный, неторопливый и, по всему видать, дело свое знал.
— Ну, иди с миром, — сказал воевода. — Да гляди-поглядывай, — завтра, чаю, опять надо драться.
Отпустив пушкаря, Мансуров снял шелом и стал есть.
Утром, едва только занялась поздняя заря, на берегу снова закричали остяки. Их толпы стали гуще, смелее. Впереди, на нартах, опять князец Лугуй, а позади него шесть стариков, несших рубленного из толстой коряжины идола «Словутея». Вокруг идола, извиваясь в дикой пляске, стуча в бубен, кружились два шамана. Лисьи хвосты и шкурки зверьков, нашитые на их парки, развевались. Заунывный звук бубнов разбедил Ильина. Казак вскочил и побежал на вал. Стрельцы изумленно разглядывли диковенное зрелище.
Остяки шли к зимовью весело, приплясывая. Из туманной дали к ним подъезжали все новые и новые нарты. Все теснились к идолу. Огромный, с разукрашенными кровью губами, он медлено колыхался среди толпы.
— Гляди, какого лешего себе топором сотворили! Тьфу! — сплюнул казак. — Тож бог выискался!
Идол был вырублен грубо, тяжеловесен, и остяки с трудом дотащили его до реки. Сюда же доставили и двух скуластых малых, одетых в парки, но со связанными руками.
Казак Ильин побагровел:
— Сволочи, самоедских малых притащили! Жечь будут, чтобы задобрить Словутея!
Шаманы продолжали кружиться и бить в бубны. Они вертелись, трясли головами, дико выкрикивали и, подбегая к самоедским малым, замахивались на них ножами. Те, понурив головы, безропотно стояли среди беснующихся в пляске остяков.
Воевода поднялся на дозорную вышку и разглядывал бушующие толпы. «Сейчас натешатся, намолятся идолу и кинутся на зимовье, — прикидывал он: — Выдержим ли?» И, наклонившись к пушкарю, приказал:
— Ты, брат, наведи на Словутея, да так тарарахни по идолу, чтоб гром раскатился по всей Кодской земле! А ну, милый!
Пушкарь навел свою голубицу, сдвинул брови и ждал воеводского приказа. Он не сводил глаз с толпы. Вот схватили связанных малых и поволокли к идолу. В толпе был и князь Лугуй. Он шел и подплясывал в такт бубну.
— Годи же, я тебе, старой лисе, подсыплю жару под хвост! — пригрозил воевода и сказал пушкарю: — Ну, Васятка, подошло, в самый раз, — трахни-ка!
Пушкарь поднес зажженный фитиль, и по всему обьскому раздолью грянул гром. Выстрелу отозвались дали, и от этого грохот умножился и стал страшней. Раскаленное ядро угодило в грудь размалеванному идолу и разнесло его в щепы. Князец Лугуй упал головой в снег и задрыгал ногами.