Ермак
Шрифт:
Клава тенью промелькнула к загородке, быстро выбрала высокого коня, взнуздала и птицей взлетела ему на спину. Жеребец перескочил изгородь и стрелой помчался в проулок. Казачка осадила его и взмахнула саблей над первой попавшейся бритой головой. Конь поднялся на дыбы, подминая под себя набежавших сторожей…
Ермак крикнул станичникам:
— Не задерживайся, братцы! На конь!..
Денсима открыла глаза и зашевелилась, когда все стихло во дворе. Густая темная ночь придавила землю и
Казаки скакали по степи. Кони их вспотели и утомились, под копытами чавкала липкая грязь. Вот и Сиваш!
Скакун Ермака зафыркал, но полез в воду. Лиманы разлились, было глубоко. Потеряв дно, жеребец поплыл, поплыли и другие кони. Когда казаки выбрались из топкого лимана, стало рассветать, подул южный ветер. Ермак поглядывал на Клаву, прикрытую черной косматой буркой. Она прямо держалась на коне, лицо ее побледнело, но серые глаза были полны отчаянного блеска.
«Хороша девка, ей ба казаком родиться!» — одобрил Ермак.
Взошло солнце, и казаки сделали в балке привал. Разложили костер и греться. Клава сбросила тяжелую бурку и, сидя у огня, отжимала мокрые косы, — были они толстые. Сначала она только и занималась ими, но, взглянув мимолетно раз-другой на Ермака, задумалась. Что случилось, — не понимала и сама казачка. Смотрела и все больше ощущала сладкую истому в сердце и во всем теле. Оттого, что Ермак держался сурово и не глядел на девушку, ей было обидно. Веселый Брязга вертелся козырем, он то заговаривал с ней ласково-нежно, то дерзко шутил, но Клава почти не отвечала ему.
Иван Кольцо заметил перемену в сестре и спросил удивленно:
— Ты что это печалишься?
Молодая казачка вспыхнула и отвернулась, но скоро овладела собой и, смело глядя брату в глаза, шепнула:
— Люб мне Ермак!
Кольцо присвистнул: «А как же Брязга?», и строго сказал:
— Смотри, не балуй, Клава! С казаками озоровать не допущу, — порушишь товарищество!
Клава зарумянилась, сверкнула глазами, но промолчала.
Занялся солнечный осенний день, догорел костер, и казаки тронулись в путь. Лесная чаща пестрела красными листьями кленов, золотом берез и кровавыми каплями ягод калины. Над тропой в золотистом воздухе плясали мошки.
Так и не было за ватагой погони…
6
Сроднился Ермак с Диким Полем, с ратными людьми и со всей станицей. Жил он, однако, на отшибе, в своей нетопленной неуютной хибаре. Был повольник суров и требователен к себе, не видели его ни хмельным, ни сластолюбивым. Одна у него таилась страсть; ненавидел казак атамана Бзыгу. Напрасно к нему, одинокому, забегала сероглазая Клава, бряцала золотыми монистами и вела лукавые речи. Ермак угрюмо слушал ее. Не нравилась ему станичница за легкий нрав и за озорство, неприличное для девушки. «Хватит мне и Уляши, царство ей небесное!» — думал он.
Иногда Клава шаловливо таращила глаза, из которых брызгал
— Возьми меня, казак, в женки! — Хватит шутковать, насмешница, — строго прерывал ее Ермак, — не быть тебе доброй казацкой женкой! — Ан врешь, буду!
Клава смеялась и злилась.
— Хочешь, печку твою истоплю, рубаху постираю. Я все могу! Я коренная станичная девка. Ой, какой рачительной женкой буду!
Кровь бушевала в здоровом теле казака, но он не хотел поддаваться мимолетной страсти:
— Уйди, а то зарежу!
Клава испугано пятилась к двери.
— Ты и впрямь… это сделаешь? — спрашивала она, не сводя с Ермака пристальных глаз. Ноздри ее короткого прямого носа жадно трепетали.
Ермак тяжело дышал. Казачка быстро подбегала к нему, обжигала поцелуем и, смеясь, исчезала.
Казак оставался один, ошеломленный и сбитый с толку. Среди зарослей шиповника мелькали красные шальвары Клавы, и пламя их долго стояло в глазах Ермака. «Огонь девка! — смятенно думал он. — Ох и беда мне! Но нет, не поддамся, не свяжу себя!.. Другое мне на роду написано…» — отгонял он прочь соблазн.
Скоро не только Ермаку, но и всему Дону стало не радостей и не до гульбы — в донские степи пришел страшный голод. В понизовых станицах хлеба не сеяли, а в верховьях, в казачьих городках, нивы пожгло солнце. В ногайских степях нехватало корма и гибли стада. Это еще больше усилило беду. От голода умирало много людей, трупы ногайцев валялись на перепутьях и тропах. Турки из Азова сманивали казаков:
— Служи, казак, султану, будешь сыт, накормим!
Обидно и горько было слышать насмешки вековечного врага. Но приходилось терпеть — помощи неоткуда было ждать. В довершение беды, атаман Бзыга, попрежнему сытый и жирный, ни о чем не беспокоился. На жалобы казачьих женок и ребятишек он выходил на крыльцо станичной избы и успокаивал их:
— Вы потише, женки, потише!.. Чего расшумелись?
— Нам хлебушка, изголодались!
— А я что, нивы для вас сеял? — усмехаясь разводил руками Бзыга.
— Хлеба не сеял, а амбары полны! — закричала истомленная женка.
— Амбары мои, и я им хозяин! — отрезал атаман. Прищуренными глазами он бестыдно обшарил толпу станичниц и закончил с усмешкой: — Нет хлеба у меня для всех, а вон той гладенькой молодушке, может, и найдется кадушечка пшена!
— Подавись ты своим хлебом, кабель толстогубый! — обругалась красивая смуглая казачка. — Женки, идем сами до амбаров!
— Ты только посмей, будешь драна! — пригрозил Бзыга. — Ты гляди, рука у меня злая, спуску не дам!
Ермак все это видел и слышал, и сердце его до краев наполнялось гневом. Станица, как мертвая, лежала безмолвной и печальной. Больно ему было смотреть на исхудалых детей и стариков. Каждый день многих из них относили на погост. Ермак ломал голову, но не знал, как помочь общему горю. Он и сам еле-еле перебивался, — выручало лишь железное, крепко сколоченное тело.
Утром он сидел задумавшись, в своей хибаре. Скрипнула дверь и в горенку, сутулясь, вошел Степанко.