Ермо
Шрифт:
Не сбавляя скорости, Софья гнала машину по кипящему под дождем асфальту, пока их не снесло в неглубокую канаву. Часа полтора ушло на то, чтобы вытащить автомобиль на дорогу. Оба с ног до головы перемазались глиной. Наконец за стеной дождя вдруг открылась посыпанная гравием дорожка, ведущая к неосвещенному дому, глыбившемуся за живой изгородью, и Софья свернула во двор. Прижав к животу сумки и пригибаясь, они добежали до навеса, и тут-то до них дошло, что дом заброшен. На косо прибитой дощечке едва различалось выцветшее «sale».
Они проникли внутрь через черный ход. Софья крепко держала его руку и
У него слегка кружилась голова.
Скрип лестницы заглушал даже раскаты грома.
В одной из комнат были свалены подозрительно пахнущие комковатые матрацы, из которых, смеясь и толкаясь, они соорудили гнездо.
«Нет, нет, – зашептала она, – надо снять одежду… чтобы она к утру просохла… нельзя же так…»
Вспышки молний выхватывали из темноты голубоватые локти, плечи – и вдруг надвинулось ее меловое лицо с черными провалами глаз, он прижался губами к ее губам, она выдохнула: «А ты?» – он торопливо освободился от мокрой одежды, то и дело натыкаясь на ее горячее тело и со сладким ужасом пытаясь угадать, чего он коснулся, – «Я не умею, – сдавленно сказал он. – Прости». «Я тоже не умею, – проговорила она так, словно у нее болели зубы. – Так?»
Утром он проснулся потный, задыхающийся от жары и неприятного запаха, шедшего от матрацев.
Солнце заливало пыльную комнату со сломанным стулом в углу и обрывком электрического провода под потолком.
Софья стояла у окна.
Он бесстыдно уставился на ее грудь и бедра и весь похолодел от пронзившего вдруг его болезненного ощущения, которое осталось только – назвать.
Она прищурившись посмотрела на него.
«Воображаю, как от нас пахнет…»
Наморщила нос.
Сглотнув несколько раз, он наконец обрел дар речи: «Посиди со мной…»
Никогда ему не было так хорошо.
«И мне тоже, – призналась она, когда все закончилось и только ее выпуклый живот еще мелко вздрагивал. – Я, наверное, бесстыжая шлюха. Разве пристало женщине испытывать такое блаженство?»
В голове у него крутились обрывки каких-то фраз о пуританском православии, об Эстер Прин и Иоанне Златоусте, который в глубинах своего восхищения прекрасным женским телом почерпнул силы для осуждения его, – но он промолчал, водя пальцем по ее плечу и с трудом выравнивая дыхание: он был слишком переполнен чувствами, чтобы осилить еще и слова.
В ее сумке оказались бутерброды в станиолевой бумаге и бинокль, который она зачем-то брала с собой всякий раз, когда садилась за руль автомобиля. Выглянув наконец в окно, он приложил к глазам бинокль и рассмеялся:
«Ты уже поняла, где мы?»
Касаясь его спины сосками, она взяла бинокль, положила подбородок на его плечо. «Господи, это же Ходня…»
Конечно, этот заброшенный дом они видели каждый день из своих окон и так привыкли к нему, что уже и внимания не обращали, хотя и был он чем-то вроде местной достопримечательности: все-таки единственное в новостроенном городке здание без хозяев.
С высоты второго этажа был хорошо виден двор, Ходня, склонившаяся над кустом шиповника. По галерее неторопливо, с заложенными за спину руками прошелся дядя с дымом, выбивавшимся из-за правого
В окне мелькнул силуэт Лизаветы Никитичны, которую никому и никогда не удавалось застать в затрапезе: казалось, она и спит гладко причесанная, с обтянутым сеточкой-паутинкой пучком волос на затылке, с долгим кисетом на поясе, с пестрыми лапками, пахнущими земляничным мылом, которые было так приятно целовать по утрам, – страж, всегда готовый если и не к бою, так к поражению, которое стало уделом семьи, – но никакое самое сокрушительное поражение не заставит ее изменить своим правилам: в семь утра чай, волосы причесаны и спрятаны под золотящуюся тонкую сеточку, руки пахнут земляничным мылом, взгляд ясен и тверд – и только поэтому поражение не становится гибелью…
Он много раз возвращался к этому утру, вспоминая его в письмах, дневниках, запечатлев его на тех волнующих страницах романа «Путешествие в», где Джереми и Лиз оказываются вдвоем в пустующем доме и со странным чувством смотрят на высящийся за забором родной дом, захваченный убийцами.
В то утро он испытал сложную гамму чувств, наблюдая за жизнью в соседнем доме.
Он знал этих людей, догадывался, о чем они могли говорить в час пополудни и за вечерним чаем, как шепчет молитвы и кладет поклоны перед иконкой в своей комнате Ходня, – но что-то неуловимое, мучительно непостижимое отделяло его от их мира, где он был одновременно и своим – и всего-навсего наблюдателем, пусть и заинтересованным, близким, понимающим. Что-то ускользало от него.
«У нас одна речь, но молчим мы на разных языках», – с грустью роняет Джереми в финале романа.
Эти слова мог бы повторить и Ермо.
Ему было хорошо, он был влюблен горячо и счастливо, – и в то же время он испытывал беспричинную тоску, как человек, утративший что-то бесконечно дорогое, единственное, неповторимое. Или, точнее, – ушедший от одного берега и так и не приставший к другому.
Господин Между – так он иногда называл себя впоследствии, – но мысль эта пришла к нему и поразила в самое сердце именно тем утром, когда они, он и Софья, стояли у окна в заброшенном доме.
«Знаешь, – сказал он, – наш брак будет называться ортокузенным».
«Ох уж эти троюродные!» – с улыбкой процитировала она по памяти Толстого.
Они поженились почти через восемь лет, незадолго до Пирл-Харбора. А тогда, по возвращении в университет, он получил от нее письмо, которым она известила Георгия о скором своем замужестве. Спустя месяц она стала женой Ти Пи Левинсона.
Эта страница биографии Джорджа Ермо-Николаева и до сих пор остается непроясненной. Первый биограф Ермо, Федерик де Лонго, сводит все к «юношескому самообману страсти»: встретились два красивых молодых человека, на мгновение их ослепила страсть, – и расстались, поскольку у каждого была своя жизнь, со своими проблемами и обязательствами. Свое довольно легковесное предположение де Лонго основывает на одной фразе из письма Софьи Илецкой, в то время уже миссис Левинсон: «Я не могла не сделать этой глупости, как ни пошло это звучит, – считай, что у меня были обязательства перед Ти Пи».