Ермо
Шрифт:
В Мадриде его нашло письмо от Софьи, содержание которого нам неизвестно.
В тот же день он телеграфировал в Америку о своем немедленном возвращении.
Софья ждала его в нью-сэйлемском доме, осаждаемом репортерами скандальной хроники.
По пути домой из газет Ермо узнал, что ее муж был убит в пригороде Чикаго при довольно загадочных обстоятельствах. Это случилось в поместье некоего Манетти, одного из главарей детройтской мафии, поэтому пресса с наслаждением судила и рядила о крупном бизнесмене, то ли павшем жертвой организованной преступности, то ли павшем жертвой своей причастности к организованной преступности. В момент убийства его жена находилась рядом, что дало повод для фантазий. «Детройт сан» договорилась
Бегство Софьи в Нью-Сэйлем, к русским родственникам, а затем и поспешный брак с Джорджем Ермо подлили масла в огонь.
«Я не удивлюсь, если она и впрямь окажется причастной к гибели моего Ти, – заявила мать покойного. – У меня есть доказательства, что эта мерзавка тайком встречалась со своим русским дружком. Вообразите, они с порога бросались в объятия, даже не убедившись, что за ними не подглядывают, и только наутро эта безумная эротоманка спохватывалась, обнаружив, что забыла снять лифчик!»
Последняя деталь не прибавила сторонников безутешной матери и ее недотепистому сынку: тогдашняя Америка если и говорила о нижнем белье, то с жеманством и экивоками, что называется, на языке цветов.
Правда здесь только в том, что Левинсон действительно был убит, Софья стала свободной и вскоре вышла замуж за Георгия Ермо-Николаева.
Первой их большой «семейной акцией» стала покупка дома в Нью-Сэйлеме – того самого дома, где они провели незабываемую ночь, как пишут в дамских романах. Рабочий кабинет устроили в комнате с окнами на жизнь дяди и Лизаветы Никитичны.
Те, кому довелось встречаться с молодыми Ермо в то время, вспоминают, что и Софья, и Джордж выглядели бесконечно счастливыми. Даже провал романа «Лжец», казалось, не причинил Джорджу никаких страданий. Рядом была Софья, которая вела себя так, словно и не было между ними восьми лет разлуки, жизни порознь, и какой жизни!.. Непохоже было, чтобы и Джорджа терзали воспоминания об этих странных годах, – память о них станет проклятьем после смерти Софьи, случившейся в конце декабря 1941 года.
С началом Второй мировой войны Джордж отправляется в Европу и оказывается свидетелем поражения Бельгии и Франции. Его репортажи о событиях весны 1940 года с содроганием читала вся Америка. Их печатали крупнейшие американские газеты, о них очень тепло отозвался Хемингуэй, вспомнивший об их совместной работе в Испании.
Джордж стал знаменит.
Софья уговаривает его приняться за роман, в котором он мог бы «разделаться» со своими военными впечатлениями: «Война и мир», «Пармская обитель», «Алый знак доблести», «Смерть героя» – трубы зовут, – но Ермо колеблется. Наконец в начале февраля 1941-го он набрасывает несколько эпизодов, которые впоследствии вошли в роман «Смерть факира» (главы «Ночной Париж», «Дюнкерк», «Окоп»). Работа идет медленно, с паузами: материал слишком горяч…
21 декабря 1941 года, возвращаясь из Бостона, где она была по издательским делам мужа, Софья на огромной скорости врезалась во встречный грузовик и мгновенно скончалась. Ее с трудом извлекли из-под обломков машины (это был подаренный Михаилом Ермо восьмицилиндровый «Паккард» с фитильным зажиганием – она любила автомобили и могла оценить такой подарок).
Из морга Джорджу выдали сверток – не на что было туфли надеть.
Софью Илецкую-Ермо похоронили на Джорджвиллском православном кладбище.
По узкому каналу, отливавшему розовым и голубым, медленно прополз зачуханный катерок с трепыхающимся на мачте клетчатым флажком. К едва ощутимому гнилостному духу воды примешался запах отработанной солярки.
Старик свернул за угол – отсюда открывался вид на кампанилу Святого Марка, высившуюся над сплошным полем из крыш.
Высоко в небе прострекотал завалившийся набок полицейский вертолет, направлявшийся к Новой набережной.
Старик отвернулся от холодного ветра и неторопливо зашагал по крытой галерее назад, к двустворчатой двери, поближе к теплу уютной столовой, где его уже ждал завтрак – простокваша, виноград и кофе без кофеина.
Сбрасывая на руки Фрэнку шерстяной плащ, приглаживая волосы перед зеркалом в туалетной комнате и поправляя галстук, он все пытался вспомнить, как же называется этот чертов виноград, который он ест каждое утро… Ганнибал?
– Треббьяно, сэр, – напомнил Фрэнк, когда старик, прежде чем отправить виноградину в рот, уставился на нее недоуменным взглядом. – Приток По, сэр.
Дважды в неделю дворец Сансеверино открывался для туристов – для фотоаппаратов и видеокамер, американских старух с великолепными зубами и слившихся в бесполых объятиях юных созданий, – «посмотрите налево, посмотрите направо». Дни, часы, минуты экскурсий, их режим и маршруты были строжайше оговорены, и за этим бдительно следили адвокаты Ермо и Сансеверино, оберегавшие покой великого писателя и многочисленных призраков, издревле обосновавшихся в этом доме. Туристам показывали Тинторетто и да Карпи, Беллини и Бордоне; «осторожнее» – и их вводили в помпезный кабинет первого мужа синьоры ди Сансеверино, национального героя Италии, «итальянского Шиндлера», – футбольное поле с громадным письменным столом, моделями парусников и океанских лайнеров в стеклянных кубах, освещенных галогеновыми лампами, с внушающими скучливое почтение книжными шкафами и высоченными портретами предков в сюртуках с лентами и звездами, иногда об руку с дамами в жемчужно-серых шляпах, вскинутых вуальках, с резко очерченными породистыми скулами и в меру накрашенными губами, иногда с мастифом или далматином у ног.
Старик не любил этот кабинет. Всякий раз, случайно забредая в один из этих огромных залов, – а во дворце их было три, – он не мог заставить себя стоять или сидеть в центре. Да, туда он попадал только случайно. Он давно протоптал «тропинки» в этом доме, иногдa казавшемся ему бесконечным, сложноразветвленным, запутанным, как лабиринт, проеденным некими искусными червями вдоль и поперек, вверх и вниз, вкось и вкривь, – от головокружения спасало чувство центра, которым был он сам, где бы ни находился, – всему остальному вольно было пребывать в хаотическом состоянии, за гранью числа и меры, там, где слово, удерживающее предметы в послушании человеку, уже распадалось на атомы, рассеивалось в разреженном пространстве, застревало в сгущающейся вечности.
Спальня, столовая, кабинет, он же маленькая картинная галерея и библиотека, – вот места, где он бывал ежедневно. С каждым годом он занимал все меньше места в этом доме. В свой кабинет он мало-помалу перетащил все, что представляло для него какую-то ценность. Единственное, что осталось на своем месте, – чаша. Чаша Дандоло – под таким названием она числилась в каталоге Джелли. Ради нее старик отважно проделывал неблизкий путь – спускался во второй этаж, пересекал бескрайнее поле паркета, над которым, в вышине, угрожающе нависала сужающаяся люстрища с массой хрустальных висюлек, и уединялся в комнатке с высоким потолком, где вот уже сто – или двести, или триста – лет на столике перед старинным зеркалом стояла чаша Дандоло. Свидания с нею бывали не каждый день. Иногда, уже дойдя до двери заветной комнатки, он вдруг передумывал и возвращался в кабинет. Что-то должно было случиться, чтобы час-другой наедине с чашей стал полно прожитым временем.