Эротический потенциал моей жены
Шрифт:
Последнее сравнение представляется наиболее точным. Подобно тому, как мы говорим о некоторых мужчинах, что они бегают за женщинами, о Гекторе можно было сказать, что он бегал за предметами. Будучи весьма далекими от того, чтобы сравнивать женщину с вещью, отметим все же очевидное сходство, и переживания нашего героя вполне сопоставимы с переживаниями прелюбодеев и вообще всех мужчин, пронзенных ощущением уникальности каждой женщины. По сути дела, это история мужчины, который любил женщин… Несколько примеров: Гектору не раз случалось разрываться между двумя коллекциями; так, посвятив полгода жизни сырным этикеткам, он внезапно оказывался сражен наповал видом случайно попавшейся ему на глаза почтовой марки и был пожираем стремлением бросить все ради этой новой страсти. В некоторых случаях сделать выбор оказывалось физически невозможно, и Гектор целыми месяцами жил в тоске и муках своей двойной жизни. В этих случаях приходилось размещать обе коллекции в противоположных углах квартиры, считаясь с особенностями каждого экспоната, ибо Гектор приписывал этим предметам человеческие свойства и нередко уличал какую-нибудь марку в ревности по отношению к списку новорожденных. Тут, разумеется, речь идет о тех периодах, когда состояние его душевного здоровья оставляло желать много лучшего. Вдобавок каждая коллекция вызывала совершенно различные
Разумеется, он пытался излечиться, запрещал себе начинать новую коллекцию, пытался постепенно отлучить себя от собирательства; ничто не помогало, это было сильнее его: он влюблялся в какой-нибудь предмет и испытывал непреодолимое стремление коллекционировать подобные. Он читал книги: все они рассказывали о возможности подавить или изгнать вообще свой страх быть покинутым. Некоторые дети, которым родители не уделяют достаточно внимания, начинают коллекционировать, чтобы восстановить душевный покой. Покинутость – как военные времена: боишься, что чего-то не хватит, и начинаешь копить. В Гекторовом случае нельзя сказать, что родители не уделяли ему внимания. Нельзя, впрочем, и утверждать, что он был слишком избалован их вниманием. Нет, их отношение к сыну пребывало где-то на полпути между этими двумя позициями и представляло собой какую-то вечную вялость. Давайте-ка посмотрим.
III
Гектор всегда был хорошим сыном (мы уже видели, и кое-кто даже оценил по достоинству явную негромкость его самоубийства; был даже некий шик в этой попытке якобы уехать в Америку). Это был хороший сын, заботившийся о том, чтобы его родители чувствовали себя счастливыми, и лелеявший у них иллюзию, будто их отпрыск цветет и благоухает. Перед дверью их квартиры Гектор некоторое время полировал свою улыбку. Глаза его были обведены черными кругами. Но когда мать открыла дверь, она увидела сына не таким, каким он был в этот миг, а таким, каким видела его всегда. Если уподобить наши семейные отношения фильмам, которые мы смотрим из первого ряда (не видя ничего), то родители Гектора смотрели свой, вплотную уткнувшись носом в экран. Вот тут-то и можно было бы выявить связь между потребностью коллекционировать и стремлением как угодно грубо заставить воспринимать себя как существо изменяющееся(попросту говоря – живое).
Мы прибережем эту гипотезу на потом.
Мы вообще все гипотезы прибережем на потом.
Такая позиция, состоявшая в том, чтобы не разрушать миф о цветущем и благоухающем сыне, была сопряжена с различными трудностями и требовала тяжелой работы над собой. Производить впечатление счастливого человека едва ли не труднее, чем быть таковым в действительности. Чем шире улыбался Гектор, тем больший покой нисходил на его родителей; они гордились своим столь счастливым и милым сыном. С ним они чувствовали себя точно так же, как с каким-нибудь домашним электроприбором, презревшим все гарантийные сроки и претендующим на вечную жизнь, причем для своих родителей Гектор был прибором не какого-нибудь там, а немецкого производства. И сегодня ему еще труднее, чем обычно: признание в самоубийстве уже готово сорваться с его посиневших губ, и ему хочется хоть на этот раз не разыгрывать комедию, а просто быть сыном своих родителей и плакать вволю такими огромными слезами, чтобы их поток растворил и унес с собой всю боль. Но ничего не поделаешь, и на лице его снова улыбка, за которой, как всегда, надежно прячется правда. Его родители неизменно питали жгучий интерес ко всему, чем увлекался их отпрыск. Впрочем, «жгучесть»была для них явлением мимолетным, чем-то вроде оргазма улыбки. «Как, ты раздобыл еще одну мыльницу? Потрясающе!..» Вот и все. Энтузиазм их был неподдельным (Гектор ни разу не подверг его сомнению), он, однако, напоминал взлет «американской горки» – за ним тотчас следовало стремительное падение в тишину. Нет, это все же не совсем точно: отцу иногда случалось похлопать его по спине, выражая этим гордость за сына. В такие минуты Гектору хотелось его убить, хотя он и сам не понимал почему.
У родителей Гектор ел всегда, даже когда не был голоден (хороший сын). Обед проходил в безмолвии, едва нарушаемом бульканьем супа. Мать Гектора обожала варить суп. Иногда все, что мы переживаем, следовало бы свести к одной-двум деталям. В этой столовой у каждого в ушах неотвязно тикали часы. Звук напольных часов был ужасающе тяжким, а их точность, отражающая точность самого времени, сводила с ума. Визиты к родителям для Гектора прочно ассоциировались с движением маятника, тяжелого от времени, которое им управляло. И еще с клеенкой. Но прежде чем заняться клеенкой, задержимся еще немного на часах. Почему пенсионеры так любят шумные часы? Не способ ли это наслаждаться последними крохами, ощущать, как уходят последние, неспешные мгновения бьющегося сердца? У родителей Гектора можно было прохронометрировать все вплоть до времени, которое им еще оставалось прожить. А клеенка! Просто невероятно, как все эти старики обожают клеенку! Хлебные крошки чувствуют себя на ней замечательно. Гектор любезно улыбался в знак того, что обед был хорош. Его улыбка напоминала препарирование лягушки. Надо было все как следует раздвигать, обладать грубыми привычками и утрировать, как на картине поп-арта. Одна из особенностей поздних детей – отсутствие утонченности, порою даже симпатичное. Матери было сорок два, когда она произвела его на свет, а отцу – под пятьдесят.
В каком-то смысле они перескочили через поколение.
У Гектора был старший брат, старше него на двадцать лет, то есть очень старший брат. Отсюда можно было заключить, что страсть к собирательству их родителям была совершенно не свойственна. Они задумали породить Гектора (что и дало сюжет для этого повествования, а посему поблагодарим их за проявленную инициативу) в тот самый день, когда Эрнест (вышеупомянутый брат) покинул родительский кров. Не больше одного ребенка под данным конкретным кровом, и, не будь этот принцип нарушен климаксом, у Гектора появился(-ась) бы младший(-ая) брат (сестра) по имени Доминик (Доминика). Такое представление о семье считалось оригинальным и как многое, что считается оригинальным, вовсе таковым не было. Мы находимся в довольно скучной сфере, где требуется время, чтобы разобраться в явлениях. Это превосходит все хвалы в адрес неспешности. В упрощенном виде дело выглядит так: Эрнест родился, осчастливил своих родителей, поэтому, когда он улетел из гнезда, они подумали: «А ведь это было неплохо… Не сделать ли нам еще одного?» Именно так все и было, никаких сложностей. Гекторовы родители никогда не сосредоточивались на двух предметах одновременно. Эрнест, проведавший об их намерениях, был просто в шоке – он все свое детство промечтал о братике или сестричке! Это могло бы показаться чистым садизмом со стороны родителей – запустить в производство нового ребенка именно в тот момент, когда Эрнест покидал их кров, но, зная родителей Гектора, заподозрить их в садизме невозможно, это не их жанр.
Раз в неделю Гектор виделся со старшим братом, когда тот приходил есть семейный суп. Вчетвером им было хорошо. За столом царила атмосфера гайдновского квартета, только без музыки. К несчастью, и при брате обед длился не дольше обычного. Эрнест рассказывал о своих делах, и никто не умел задать нужный вопрос, чтобы задержать его еще хоть ненадолго. По части риторического искусства и умения задавать вопросы, способные продлить беседу, семья проявляла определенную бездарность. Мать Гектора, давайте на сей раз назовем ее по имени: Мирей (когда пишешь это имя, создается впечатление, будто мы всегда знали, что ее звали именно Мирей; все, что мы о ней выяснили, ужасно соответствует атмосфере этого имени) не могла удержать слезу всякий раз, когда старший сын уходил. Слеза эта долгое время вызывала у Гектора чувство ревности. Потом он понял, что из-за него не плакали потому, что он жил с родителями и не отлучался надолго: чтобы вызвать слезу, следовало расстаться с ними хотя бы дня на два. Если бы нам удалось подобрать слезу Мирей и взвесить ее, мы узнали бы в точности, когда Эрнест придет в следующий раз, – ну, например, эта слеза тянет на целую неделю! Целая слезища, и в ней, этом пузыре депрессивных жизней, Гектор вновь проецирует себя в настоящее время, в наше время повествовательной неопределенности, дабы оказаться перед страшным разочарованием: теперь, когда он уже взрослый и приходит лакать материнский суп раз в неделю, мать из-за него не плачет. И тотчас эта невесомая слеза превращается в самый тяжеленный груз, который когда-либо ложился на его сердце. Совершенно очевидно: мать больше любит брата. И странным образом, Гектору становится почти хорошо; его нужно понять, ведь впервые в жизни он столкнулся с чем-то очевидным.
Нашему герою отлично известно, что его нынешнее ощущение ложно; следует оценить эту трезвость взгляда. Гамма чувств его родителей чрезвычайно ограниченна. Они всех любят одинаково. Это простейшая любовь, которая равно относится и к мочалке, и к собственному сыну. А этот хороший сын, предполагая себя жертвой не-предпочтения, тем самым пытался приписать своим родителям некие коварные намерения, почти что ненависть. Иной раз он даже мечтал, чтобы отец закатил ему пару оплеух; вызванная ими краснота на коже позволила бы ему ощутить себя живым. Было время, когда он подумывал о том, чтобы спровоцировать реакцию родителей, сделавшись проблемным ребенком, но в конце концов так и не решился. Родители любили его, по-своему конечно, но любили. Вот ему и приходилось любой ценой играть свою роль хорошего сына.
Время от времени отец вздыхал, и вздохи эти были квинтэссенцией его участия в воспитании сына. В сущности, это было лучше, чем ничего. Отец (да ладно, чего уж там, – Бернар) очень рано отпустил усы. Вопреки тому, что могли бы об этом подумать очень многие, ношение усов для него вовсе не было случайным выбором или проявлением небрежности; нет, его усы были результатом напряженных размышлений и чуть ли не актом пропаганды. Чтобы лучше понять этого Бернара, позволим себе небольшую остановку, просто чтобы передохнуть. Отец Бернара родился в 1908 году и героически погиб в 1940-м. Слово «героически» подобно широкому плащу, под который можно запихать что угодно. Немцы еще не начали наступление, линия Мажино была еще девственно нетронутой, и отец Бернара находился со своим полком на постое в маленькой деревушке на востоке страны. В этой деревушке жила женщина весом в сто пятьдесят два кило, которая рассчитывала воспользоваться пребыванием полка в тех краях. Если обычно мужчины ею не интересовались, то во время войны, при вынужденном воздержании, у нее вполне были шансы на успех, и притом немалые. Короче говоря, отец Бернара решил взобраться на эту гору; там, в простынях, он пренебрег опасностью, и в положении, весь ужас которого мы не смеем даже вообразить, с ним случилось то, что обычно именуется удушьем. Историю эту – тс-с! – семье сообщать не стали, затушевав ее словом «героически». Его сыну было всего десять лет. Бернар был воспитан в атмосфере культа своего героического отца и спал под его портретом, который висел на месте образа Девы Марии. Ежевечерне и ежеутренне он благословлял это лицо, которое заморозила смерть, лицо, где в образе столь пышных усов была явлена сама жизнь. Нам неизвестно, в какой именно момент у Бернара произошел сдвиг в мозгах, в результате которого он оказался на всю жизнь ушибленным отцовскими усами. Он вознес молитву о ниспослании ему растительности на лицо и счел свои первые щетинки священными. Когда же лицу его была оказана честь принять достойные усы, Бернар почувствовал, что стал мужчиной, стал собственным отцом, стал героем. С годами он позволил себе расслабиться и уже не возмущался, обнаруживая пустыри над губами своих сыновей; каждый проживал растительно-лицевую жизнь по собственному усмотрению. Бернар полагал, что в наши дни все мужчины лишились растительности на лице и виной тому уловки современного общества. Он любил повторять, что мы живем в самую неусатую эпоху, какая только может быть.«Наше общество сбривает волосы, это же чистый эксгибиционизм!» – восклицал он. И тотчас после этих словесных всплесков возвращался к своим потаенным мыслям, в которых царила пустота.
В годы своего малопрыщавого отрочества Гектор регулярно навещал старшего брата. Он искал у него совета, пытаясь лучше понять родителей. Эрнест говорил, что утвержденной инструкции не существует, если не считать умения делать вид, будто обожаешь мамин суп. Следовало даже без колебаний позволять себе вторгаться в малопочтенную область подхалимажа и очковтирательства в тех случаях, когда хотелось отправиться в гости к приятелю с ночевкой («пожалуй, мамочка, я возьму термос с твоим супом!»). Но у Гектора не было приятелей; по крайней мере таких, к которым хотелось бы завалиться с ночевкой. Его общение с товарищами в основном сводилось к обмену игральными картами на школьном дворе во время переменок. Ему едва минуло восемь, а за ним уже установилась грозная репутация коллекционера. Итак, Гектор просил советов у брата, и вскоре брат стал его референтом по жизни. Не то чтобы он хотел быть похожим на брата, но было похоже на то. Точнее, он смотрел на жизнь брата, говоря себе, что его собственная будет, возможно, такой же. Вся штука была в этом «возможно», ибо будущее представлялось ему весьма неотчетливым, оно было как фотоснимок папарацци, сделанный тайком и второпях.