Еще до войны
Шрифт:
– Вот мы и научились танцевать в левую сторону! – протяжно сказала Рая. – Теперь возьмем меня по-старому и поведем сами… Вот так, вот так… Ах, какие мы молодцы!
Кружась то в правую, то в левую сторону, они изредка прижимались друг к другу, и в эти секунды Рая чувствовала, как мускулиста грудь Анатолия, какие могучие у него руки, а он видел, как хороша Рая – какие у нее красивые глаза, рот, шея.
– «Спите, герои русской земли, отчизны своей сыны…» – пела Рая.
После вальса «На сопках Маньчжурии» они танцевали фокстрот «Рио-Рита», после чего плыли медленно под «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», потом опять кружились в обе стороны под вальс «Дунайские волны»… Этот вечер на деревенской товарочке казался Рае бесконечным, как ее жизнь, напевным, как вальс, и немножко грустным оттого, что Рая и Анатолий
Вечер длился вечно, и уж потом, когда Пашка Набоков устал и начал делать длинные перерывы, когда стали незаметно исчезать с товарочки обнявшиеся пары и когда дед Абросимов, привалившись к стене, захрапел громко, Рая пришла в себя и обнаружила, что стоит ночь, настоящая ночь…
Луна уже потеряла прозрачность и светила ярко, хотя время от нее откусило четвертушку, небо сделалось черным, и в мире остались светлыми только дорога-улица да лунная полоса на Кети – все остальное было темно, как ночь: чернели палисадники, ельник, заречный лес и кедрачи за огородами, а вокруг желтого рыбацкого костра сгущалась такая темень, что брала жуть.
– Проводите меня домой, Анатолий Амосович! – тихо попросила Рая. – Пора уже…
Она давно усвоила патриархальную привычку улымских молодых людей обращаться друг к другу по имени-отчеству и на «вы»; больше не удивлялась этому, а, наоборот, чувствовала особую прелесть выдуманной отчужденности.
– Идемте, идемте! – повторила Рая.
Они пошли отдельно друг от друга, пошли медленно, сдержанными, укороченными шагами, так как за два года до войны в Улыме еще не было заведено обычая брать девушку под руку, а обняться Рая и Анатолий пока не имели права. Под ручку с женой по деревне разгуливал только дядя Петр Артемьевич, но и он это не сам придумал, а был научен кем-то, чтобы показывать пример культурного обхождения с женщиной.
В тишине тревожно лаяла молодая собака, кто-то смеялся за спиной, на дороге похрюкивала свинья тех Мурзиных, у которых брат в тюрьме; она, свинья, была такая вздорная, что никак не хотела ночевать в собственном дворе, а все норовила поспать на деревенской улице да под чужим пряслом, и свинью прозвали Гулеванная. Она и сейчас лежала посреди дороги, постанывая, дрыхла в свое удовольствие – пузатенькая, солидная и такая спокойная с виду, что и не подумаешь про нее: «Гулеванная!»
Сначала Рая и Анатолий шли просто прямо, не задумываясь над тем, куда ведут их натанцевавшиеся ноги, но метров через триста-четыреста поняли, что приближаются к околице, к тому самому месту, где между двумя кедрами стояла скамейка для усталых путников, одинокая и желтая от луны. Скамейка относилась к тем местам в мире, которые были светлыми, и Рая, конечно, заметила, как между бровями Анатолия появилась стариковская морщина. Она вздохнула и сказала:
– Вот и пришли. Вот и сели.
Было безветренно, глухо, но кедры пошумливали кронами, кто-то шуршал травой, наверное, лесная мышь; младший командир запаса дышал аккуратно, сдержанно, лунный свет сделал его глаза фиолетовыми, руки на коленях лежали неподвижно, словно восковые. Мир постепенно собирался в одну небольшую светлую полоску – скамейка, кедры над головой, два молчаливых человека. Рая чувствовала, как река, небо и деревня постепенно исчезают, тьма заботливо окутывает их жутью, точно рыбацкий костер на левобережье; потом, когда мир окончательно сошелся на ней и Анатолии, время остановилось, покачиваясь, как маятник старинных часов… Рая подобрала ноги, устроившись на скамейке как на широком диване, спиной привалилась к плечу Анатолия, прислушиваясь к тишине, окаменела. Не было ни желаний, ни мыслей, ии ощущения самой себя, ни пространства, ни времени – только светлая полоска среди тьмы.
…Две недели назад Рая проснулась на рассвете со слезами на глазах, посмотрев на зеленую звезду, растопыренную по-паучьи, подумала: «Пропала я!» За мерцающей звездой, в паутине и серости, голубела Гундобинская вереть, шаталось, готовое пролиться, Чирочье озеро,
Очнувшись, Рая затрясла головой, потом засмеялась хрипло – Анатолий по-прежнему сидел рядом, боясь переменить положение плеча, на которое опиралась Рая, смотрел на нее странно-отчужденно и робко, словно подглядывал в щелочку. «Кто ты такая? – спрашивало лицо младшего командира запаса. – Как случилось, что ты опираешься на мое плечо, а я не могу понять, кто ты есть? И почему я, Анатолий Трифонов, сижу с тобой?» И он ошеломленно молчал и боялся дышать, так как, наверное, предчувствовал, что рядом с ним сидит такая девушка, какие несколько десятилетий спустя пойдут десятками по улицам советских городов и сел, заполнят экраны кинотеатров, аэродромы и танцплощадки, а иностранцы нехотя признаются в том, что на московской улице Горького красивых современных девушек больше, чем на Елисейских полях, итальянки и француженки полнеют рано, американки мужеподобны, а русские девушки семидесятых годов будут стройны, вальяжны и современны. Однако за два года до войны, всего через два десятилетия после революции, призвавшей к власти коренастых, широкоплечих пахарей и кузнецов, таких девушек, как Рая, было мало. Два десятилетия должно было пройти до той поры, когда у пахарей и кузнецов начнут рождаться дети космического века, а пахари и кузнецы, не поняв сразу, как прекрасны их дети, будут ворчать и огорчаться, что юбки на их длинных ногах коротки, что небрежные прически юношей закрывают высокие лбы атомщиков и кибернетиков.
– Обеими меня, Толя! – прошептала Рая, сжавшись и вздрагивая от того, что было в глазах парня. – Обними меня, мне холодно и страшно…
Утренняя Раина звезда висела на кедровой ветке, зацепившись за хвою, пульсировала ровно, замедленно.
– Раюха! – волнуясь, прошептал Анатолий. – Ах ты, Раюха-краюка, ах ты, Раюха-матюха…
18
Когда шаги Анатолия эатихла, когда луна начала затуманиваться, а звезды, наоборот, предрассветно засветились ярко, когда в утренней тишине остался только один звук – лая молодой собаки, Рая Колотовкина протяжно засмеялась и упала грудью на калитку собственного дома, на теплое и шершавое дерево – так и замерла надолго, дыша запахами земли и речной влажностью.
Молодая собака все лаяла да лаяла, река шелестела, как бумага, по которой осторожно проводят пальцами, под крышей дома возился воробей, не зная, что делать – спать дальше или упасть в теплый воздух, и так бы ни на что не решился, дремал бы только, если бы вдруг ошалело не загорланил эаполошный мурзинский петух. Он прокукарекал трижды, потом замолк, набираясь сил, и уж тогда завопил во всю моченьку.
Рая от петушиного крика вздрогнула, подняв голову, укоризненно посмотрела на мурзинский двор и, подумав, передразнила петуха:
– Кука-ре-ку!… Ишь, разорался!
И опять протяжно засмеялась, так как вся – с головы до ног – была потрясена теплым деревом, тускнеющей луной, запахом дегтя, которым пахли сапоги дяди и братьев, стоящие возле крыльца; шаги Анатолия давным-давно затихли, но ей казалось, что он все еще идет рядом, что его рука лежит на ее плече, а он все растерянно повторяет: «Ах ты, Раюха-краюха, ах ты, Раюха-матюха!» И все это было таким смешным, радостным и неиспытанным, что Рая, обнимаясь с калиткой, ласкала пальцами теплые ее доски, прикасаясь мизинцем к новой вертушке, смеялась тому, что Верный и Угадай молчали сконфуженно – не могли понять, почему стоит возле калитки, а не идет в дом пахнущий родным запахом человек; они такие были забавные и растерянные, что Рая снисходительно похлопала их по глупым мордам, потом, сняв туфли, на цыпочках вошла в дом.