Есенин. Русский поэт и хулиган
Шрифт:
В оценке своих стихов Есенин в это время бросается из крайности в крайность. То — «у меня нет соперников», то — «я утратил свой дар». Понятно, что за признаниями вроде последнего немедленно следовал стакан водки. За ним другой… И мысль о самоубийстве. Вольф Эрлих вспоминает: «Его тянуло к балконам, к окнам. Он стоял у открытого окна и смотрел вниз. Я подошел и тронул его за плечо. «Сергей, не смотри так долго вниз, это нехорошо!». Он повернул ко мне свое мертвенно бледное лицо. «Ах, кацо, как все надоело!»» Ему не спалось ночами. И однажды, разбудив в три часа того же Эрлиха, гостившего у него в Москве, повел его гулять по городу. «Слушай… я обреченный человек…Я очень болен… И самое главное — труслив. Я очень несчастлив. У меня нет
Кто эти все, что «предали»? Собутыльники? Этот «чужой и хохочущий сброд»? Есенин всегда знал им цену. Мариенгоф? Но после серьезной ссоры в 1923 г. они помирились. Сдается, он прежде всего имеет в виду Галю Бениславскую. Он был так в ней уверен… что перегнул палку. А Софья Андреевна? Как — будто бы в его жизни и не было этой любящей и терпеливой женщины. Он ее не любит? Галю Бениславскую как женщину он тоже не любил. Но Галя была своя. Не чуждая богемы. Способная жить в одной комнате не только с ним, но и с его сестрами и «друзьями». Не питавшая иллюзий по поводу его излечения. Когда было нужно, она сама могла налить ему стакан водки. Ее комнатушка в коммунальной квартире была каким-никаким, но его домом, где все отвечало его вкусам. Роскошную же квартиру Толстой он ощущал как квартиру Льва Николаевича, и уж никак не свою. Те, кто не любил Есенина (хотя бы на словах), никогда не осмелились бы переступить порог Галиной комнаты. К Толстой же вечно приходили ее родственники, не скрывавшие своей антипатии к беспутному поэту и отнюдь не восторгавшиеся его стихами.
Ржавый желоб и кастальская вода
25 июля 1925 г. Есенин вместе с Софьей Андреевной выезжает в Баку. По дороге он пишет Эрлиху: «Милый Вова! /Здорово./У меня не плохая / «жись»,/Но если ты не женился,/То не женись». Молодожены поселяются на той же роскошной ханской даче, на которой жил Есенин в прошлом году.
С. А. Толстая — матери O.K. Толстой. 13 августа 1925 г.: «Мама моя, дорогая, милая… Ты скажешь, что я влюбленная дура, но я говорю, положа руку на сердце, что не встречала я в жизни такой мягкости, кроткости и доброты. Мне иногда плакать хочется, когда я смотрю на него […]. Мардакяны — это оазис среди степи. Какие-то персидские вельможи когда-то искусственно его устроили. […] Старинная, прекрасная мечеть и всюду изумительная персидская архитектура. Песок, постройки из серого и желтого камня. Все в палевых, акварельных тонах — тонах Коктебеля. Узкие, как лабиринты, кривые улочки, решетки в домах, арки. Мы часами бродим, так, куда глаза глядят. Солнце ослепительное, высокие, высокие стены садов, а оттуда — тополя и кипарисы. Женщины в огромных чадрах закрывают все тело с головой, только глаза остаются… Персы и тюрки. И все это настоящий прекрасный Восток — я такого еще не видала. А самое удивительное — сады. И особенно наш — самый лучший. […] А еще в крокет играем. Книжки читаем, в карты играем. Сергей много и хорошо пишет. [143] Иногда ездим на пляж. […] Изредка в кино ходим. […] Когда хотим вести светский образ жизни — идем на вокзал, покупаем газеты и журналы и пьем пиво. […] У моего Сергея две прекрасные черты — любовь к детям и к животным». Вечерами Софья Андреевна музицирует, а все остальные обитатели дачи поют, танцуют.
143
На самом деле не так уж много: 4–5 стихотворений. Замечательных.
Не хочет Софья Андреевна огорчать мать. В письме В. Наседкину она более откровенна: «Изредка, даже очень редко (sic!) Сергей брал хвост в зубы и скакал в Баку, где день или два ходил на голове, а потом возвращался в Мардакяны зализывать раны. А я в эти дни, конечно, лезла на все стены нашей дачи, и даже на очень высокие».
В конце августа — Есенин снова в «тигулевке». И обошлись с ним там не лучше (а может, и хуже) чем в Москве. Другое дело, что за Есенина вступаются. «Либо сам сяду, либо Сергея выпустят», — успокаивает Софью Андреевну один из сотрудников «Бакинского рабочего». Выпустили… На следующий день он оказался там же. На этот раз в дело вмешивается сам Чагин. Он «рапортует» Толстой «последнюю сводку с боевого есенинского фронта»: «Вечером вчера […] я застал его […] уже тепленьким и порывающимся снова с места, несмотря на все уговоры лечь спать. Я начал его устыжать, на что он прежде всего заподозрил… Вас в неверности… со мной (поразительный выверт пьяной логики!), а потом направился к выходу, заявив, что решил твердо уехать в Москву, под высокое покровительство Анны Абрамовны, которая защитит-де ото всех чагинских дел и напастей. Во дворе при выходе он, походя, забрал какую-то собачонку, объявив ее владелице, что пойдет с этой собачонкой гулять, хозяйка подняла визг, сбежалась парапетская публика, милиция, и Сергей снова и снова — в 5-ом районе. Телефонными звонками сейчас же милицейское начальство мной было предупреждено с выговором за первые побои о недопустимости повторения чего-либо в том же роде. Я предложил держать его до полнейшего вытрезвления, в случае буйства связать, но не трогать. Так оно, видимо, и было сделано. Для наблюдения за этим делом послал специально человека».
Рвется
Уезжал Есенин без всякого сожаления. «Перед отъездом Есенина в Москву, — вспоминает Чагин, — я увидел его грустно склонившим свою золотую голову над желобом, через который текла в водоем, сверкая на южном солнце, чистая, прозрачная вода.
«Смотри, до чего же ржавый желоб! — воскликнул он. И, приблизившись вплотную ко мне, добавил: — Вот такой же проржавевший желоб и я. А ведь через меня течет вода почище этой родниковой. Как бы сказал Пушкин — кастальская! Да, да, и все-таки мы с этим желобом ржавые».
В поезде «Баку — Москва» тоже не обошлось без инцидента. Напившись, Есенин пытался вломиться в купе дипломатического курьера Адольфа Роги. Тот попросил (а может, и потребовал) Есенина перестать. В ответ, как писал в своей докладной записке Рога, Есенин «обрушил на него поток самой грязной ругани и угрожал набить ему морду». В вагоне ехал врач, понимая, чем это грозит Есенину, он хотел подойти к нему, чтобы засвидетельствовать невменяемое состояние поэта. Но Есенин обозвал его «жидовской мордой» и не подпустил к себе. По докладной Роги было возбуждено уголовное дело. Есенину в очередной раз грозил суд.
Есенин обращается за помощью к Луначарскому. Что возмутило Галю Бениславскую: «Трусливое ходатайство о заступничестве к Луначарскому (а два года назад Сергей ему не подал руки)». [144]
Луначарский написал судье письмо, в котором объяснял, что Есенин — человек больной и в пьяном виде не отвечает за свои поступки. К письму Луначарского присоединился Бардин, который заверил судью, что в ближайшее время Есенина положат в клинику.
Но Есенин категорически отказывался лечиться, пил… и много писал. («Я сам удивляюсь, прет, черт знает как. Не могу остановиться. Как заведенная машина!») Только очень грустные стихи.
144
Конфликт Есенина с Луначарским произошел не два, а четыре года назад. После статьи наркома просвещения в «Известиях», где он писал, что имажинисты занимаются «проституированием таланта, вываленного предварительно в зловонной грязи». А главное, требовал привлечь их к ответственности за незаконное добывание бумаги.
В этих — последних — стихах Есенин как бы подводит итог своей жизни:
Сочинитель бедный, это ты ли Сочиняешь песни о луне? Уж давно глаза мои остыли На любви, на картах, на вине. Ах, луна влезает через раму, Свет такой, хоть выколи глаза… Ставил я на пиковую даму, А сыграл бубнового туза.Написанное в эти месяцы напоминает пушкинское «Вновь я посетил…» и по тематике, и по «немыслимой простоте», и по мудро-спокойному приятию смерти как неизбежного конца всего живого («Все успокоились, все там будем»), и необходимости уступить место новым поколениям («Как же мне не прослезиться, / Если с венкой [145] в стынь и звень / Будет рядом веселиться/Юность русских деревень»). И переоценка ценностей: («Наплевать мне на известность / И на то, что я поэт»).
145
Венка — разновидность гармони.
Ни одной строчки, не будучи абсолютно трезвым, Есенин написать не мог. Как же он создавал свои шедевры последнего года, когда почти все мемуаристы уверяют: пил беспробудно. Ответ Мариенгофа: «В последние месяцы своего ужасного существования Есенин был личностью не более одного часа в день, а иногда и того меньше. Его сознание начинало меркнуть после первого стакана утром. […] Он писал свои замечательные стихи 1925 г. именно в тот час, когда сохранял человеческий облик. Он писал их, ничего не черкая и тем не менее они безукоризненны по форме». А откуда Мариенгоф знает? Ведь в это время они уже не жили вместе, да и встречались не очень часто. Скорее можно поверить свидетельству В. Наседкина: неделя у Есенина делилась на две половины — трезвую и пьяную. «В «трезвые» дни Есенин никого не принимал. Его никуда не тянуло. Не припоминаю ни одного случая, чтобы ему захотелось повидаться с кем-либо из своих друзей. Их как будто никогда у него не было. Встречи с ними происходили на 99 % в запойные дни». Часа в день все-таки мало для создания стольких шедевров (а ведь еще шла работа над «Черным человеком»), даже при огромном таланте Есенина. Полнедели — это уже больше похоже на истину.