Есенин
Шрифт:
— Это ты, Сергей? — окликнул он Есенина хриплым, простуженным голосом. — Отец твой в лавке. Ждал тебя...
— А что с вами? — Есенин подошёл к больному.
— Захворал. Выпил холодного квасу, а сам горячий был. Вот и слёг... То в жар кидает, то дрожу весь, зуб на зуб не угадывает... — Дышал он часто, отрывисто, его душил кашель, сухой, гулкий, на лбу высыпал горошистый пот.
— Вам бы лекарства принять, доктора пригласить...
— Ничего, пройдёт, мы привыкшие. Клади вещи, иди к отцу. Он снял для тебя отдельную комнату. В этом же дворе.
В
Александр Никитич увидел сына; синие глаза отца засветились радостью, руки чуть вздрогнули. Он кивнул продавцу, стоящему в отдалении, тот, подойдя, заменил его. Александр Никитич вытер руки о фартук и, стараясь не торопиться, вышел из-за прилавка. Отец и сын обнялись, потом отодвинулись к окну.
— Почему ты задержался, Сергей? — спросил отец. — Я уже затревожился, не стряслось ли чего?
— От вокзала шёл пешком, на Сухаревке немного задержался, — ответил Есенин. — Книги поглядел.
— Я для тебя, сынок, отдельную комнату приготовил. Негоже тебе в общежитии ютиться — одну грубость услышишь.
— Спасибо.
Александр Никитич смотрел на сына с затаённой надеждой, но вовсе не уверенно, даже заискивающе: знал его упрямый и неровный характер, а Есенин почему-то стеснялся отца и жалел его. Почему? Кто знает...
— Серёжа, Дмитрий Ларионыч, хозяин, здесь. И супруга его. Олимпиада Гавриловна, — тоже. Пойди к ним, покажись. Поздоровайся...
— Так сразу? — Есенина неприятно удивила эта поспешность. — Можно ведь и повременить. Вот уж устроюсь...
Отец перебил его:
— Откладывать ни к чему. А то обидятся — скажут: был в магазине, а хозяев не удостоил вниманием. Иди.
Это прозвучало как приказание, и Есенин повиновался. Он прошёл в дверь за прилавком, по тесной и крутой лестнице поднялся на второй этаж, в контору. Постучался в кабинет хозяина: ему сделалось вдруг до бесшабашности весело — то ли оттого, что московская жизнь стала отныне и его жизнью, что бы ни случилось в ней, то ли потому, что не дорожил он будущим местом службы и от этого чувствовал себя независимым, или, наконец, от молодости, здоровья и горячего сердца, полного высоких мечтаний о поэтической славе.
— Позвольте войти!
— Войдите... — Дмитрий Ларионович что-то писал за столом, щёлкал костяшками счетов, жена его полулежала на диванчике с раскрытой книгой в руках. При появлении Есенина она привстала, отложила книгу.
— Здравствуйте, — сказал Есенин, кланяясь; улыбка не покидала его губ.
— Сергей Александрович! — Крылов узнал его и тут же убрал со стола бумаги, отодвинул счёты. — Вот неожиданность! Приятная неожиданность!.. Добрый день. С приездом! — Хозяин похудел ещё больше и от этого казался выше, мешки под глазами посинели.
— Благодарю.
— О, каким вы стали!.. — Олимпиада Гавриловна подступила к Есенину вплотную, такая же красивая, со свежей кожей лица, вся в белом. — Прошёл всего лишь год, но как разительно он изменил вас. Возмужали. Похорошели. Мы часто вспоминали вас...
Есенин молчал.
— Да, мы вас ждали, — подтвердил Дмитрий Ларионович. — Чем-то вы пришлись нам по душе. Садитесь, пожалуйста.
— Вот сюда, — подсказала хозяйка, указывая на диван; сама она села рядом с ним, оглядывала его затуманенными глазами, хмельная, неопределённая улыбка гуляла по её лиду, ломая капризно сложенные губы.
— Вы не изменили вашего намерения служить у нас? — спросил Крылов.
— Нет, — ответил Есенин.
— Когда вы сможете приступить к своим обязанностям?
— Позвольте, Дмитрий Ларионович, пообжиться немного, обглядеться.
— Безусловно. Здесь много мест для развлечений. В особенности для молодого человека.
Олимпиада Гавриловна прибавила, коснувшись пальчиками плеча Есенина:
— Мы вас зачисляем в нашу компанию. Интересные люди, вечера, беседы, гитары, песни... Скучать не придётся... Ты не возражаешь, Митя? — обратилась она к мужу.
Крылов взглянул на неё как-то странно, мешочки под глазами дрогнули.
— Зачем же я должен возражать?..
Наступило неловкое молчание. Есенин поклонился и вышел.
Спустившись в лавку, Есенин на вопрос отца, как его приняли, ответил с оттенком пренебрежения:
— Не беспокойся, всё хорошо. — И посуровел: — Папаша, Василий Семёнович Тоболин сильно захворал. Надо бы к нему доктора пригласить или в больницу положить.
Александр Никитич нахмурился:
— Не ляжет он в больницу. Не на того напал. Поваляется малость и встанет. Не впервой. От него все болезни отскакивают.
— Нет, папаша, дядя Василий болен серьёзно. Надо хозяину сказать, ты старший по общежитию... В случае чего с тебя спросится.
— Я старший, но не доктор, чтобы с меня за хвори спрашивать.
— Тогда я сам скажу Дмитрию Ларионовичу. — Есенин повернулся, собираясь снова идти наверх. Отец, нахмурясь, остановил:
— Ладно. Нынче доложу... Погоди, провожу тебя в твою комнату.
— Я не тороплюсь. — Есенин понизил голос. — Владимир Евгеньевич не заходил?
Александр Никитич принялся без надобности перекладывать куски мяса на полках, проговорил отчуждённо:
— Чуть ли не каждый день заходит. Спрашивает про тебя. Думаю, вот-вот заявится и сегодня. Что ему от тебя надобно, не пойму... Ты держись от него подальше. У полиции он на примете. Два раза обыск производили. Неблагонадёжен.
Есенин обрадовался.
— Я побуду здесь, папаша. Может быть, и в самом деле придёт. Он мне чрезвычайно нужен.
Отец промолчал, занял своё место за прилавком.
«Чужой человек для него дороже отца, выходит, — подумал он с неприязнью. — Нашёл, кого предпочесть... Бездомник, кандидат в каторжники». В этот момент он ненавидел Воскресенского, именно через него грозила опасность сыну. «А этот, дурачок мой, ничего и не смыслит даже, идёт, как глупая плотвичка на наживку. Гляди, от нетерпения ногами дрыгает...»