Есенин
Шрифт:
— Вы, эсеры, много вреда приносите революционному движению своим террором. И ещё больше принесёте. И нам много времени понадобится, чтобы разоблачить вас, показать рабочему классу вашу сущность. И вообще ваш метод борьбы устарел. Вы подстрелите одного чиновника — на его место поставят другого, швырнёте бомбу и убьёте царя — тотчас появится другой царь...
— А мы и того ухлопаем! — со злорадным наслаждением кричал Агафонов, он как будто уже видел свою коронованную жертву, бьющуюся в агонии. — Изведём в России всех царей, всех царских прислужников, министров, губернаторов. И волей-неволей
Кошкаров-Заревой выставил вперёд белые, холёные руки, точно обороняясь от наваждения.
— Пожалуйста, Платон Миронович, опомнитесь: не приглашайте вашего Савинкова, мы не желаем никакой другой идеи, кроме идеи служения народу художественным словом...
— Служение народу, художественное слово, литература — это в первую очередь политика, Сергей Николаевич! — Агафонов опять заметался по комнате. — Политика! А политику не делают в белых перчатках. У них для нас — каторги, виселицы, а у нас для них — бомбы. Да-с!
Есенин многого не понимал из того, о чём шёл спор, но ожесточённый человек с сумасшедшими глазами чем-то привлекал, в его яростных высказываниях чувствовалась сила и убеждённость смельчака, готового на подвиг во имя своей какой-то огромной цели — её-то Есенин и не осознавал. Но он всё более утверждался в одном: революцию должны совершить именно такие люди, беззаветные, презирающие опасности, не боящиеся рискованных поступков. Речи Агафонова, его прошлое — этап по Владимирке, ссылка, побег с каторги через таёжные реки, по неведомым тропам — насыщали душу беспокойством, желанием риска, воспаляли воображение.
Однажды во время заседания кружка в помещение без стука ввалились полицейские, все как будто на одно лицо — двое в форме, один, должно быть офицер, — в штатском костюме.
Есенин тотчас узнал его: это он приезжал в Спас-Клепики снимать с него допрос. Полицейский чиновник тоже узнал Есенина — улыбнулся, как старому знакомому, шевельнулись завитые колечками усы.
— Не успели прибыть, господин Есенин, и сразу же окунулись в сборища сомнительного свойства? — Повернулся к Кошкарову-Заревому: — Что здесь происходит, милостивые государи? По какому случаю собрание?
— Это не собрание, а очередное занятие литературно-музыкального кружка. — Сергей Николаевич был внешне почтителен, сдержан. — Читаем произведения писателей и поэтов. Обсуждаем...
Окинув взглядом присутствующих, полицейский чиновник кивнул Дееву-Хомяковскому:
— Продолжайте, господин Деев, мы послушаем.
Чиновник сел на свободный стул, закинул ногу на ногу и уставился на поэта. На вопросительный взгляд чтеца Кошкаров-Заревой чуть наклонил голову.
— Пожалуйста, Григорий Дмитриевич. Господин полицейский чиновник изъявил желание приобщиться к поэзии.
— Да, я люблю поэзию, — подтвердил тот, приосанясь. — Она, так сказать, украшает жизнь, вносит в неё разнообразие.
Деев-Хомяковский положил руки на спинку стула.
— «Перед грозой», — тихо объявил он следующее стихотворение и продолжал читать ровным голосом, хотя и с внутренней тревогой — присутствие полицейских явно стесняло его:
Краски сгущаются — Хмурые, тёмные. И надвигаются — Бурые, чёрные, Тучи на небе кругом. Эхом невидимым, Гулом, раскатами, Вспышками молнии, Дождика каплями, Глухо доносится гром. Это — могучая, Гневная, грозная Сила незримая, Сила свободная — К нам прилетает дождём!Всё, — сказал Деев-Хомяковский и, заметив, что стул его занят полицейским чиновником, скромно пристроился в уголке на табурете.
Некоторое время царила удручённая тишина. Её нарушил Кошкаров-Заревой:
— Господа, прошу излагать свои суждения относительно только что услышанных произведений поэта Деева-Хомяковского. — Он обратился к полицейскому: — Как известно, Пётр Степанович, автор стихов, — крестьянин Калужской губернии, ныне булочник в заведении купца Филиппова.
— Да, нам известно, — ответил полицейский, зорко вглядываясь в Деева-Хомяковского. Но чаще всего взгляд его останавливался на лице Агафонова.
— Так кто желает высказать своё мнение о стихах? — повторил вопрос руководитель кружка.
Есенин понимал, скорее чувствовал, что услышанные стихи слабы, прочитаны плохо, бескрыло, но в них улавливался явный намёк на приближение каких-то крупных событий, что должны потрясти русскую землю. Его мысли как бы отгадал полицейский чиновник. Он задвигался на стуле, весь напрягаясь и словно бы вытягиваясь.
— Я не силён в оценке художественных достоинств творений господина Деева, но тем не менее один вопрос, не скрою, меня занимает немало: о какой грозе вы ведёте речь, на какую незримую силу вы намекаете?
Деев-Хомяковский тотчас встал, как мальчик на уроке:
— Это просто пейзаж... И больше ничего.
— Ах, пейзаж! — Чиновник тонко улыбнулся. — А я по необразованности своей и не догадался, что это лирический пейзаж. Акварель. Продолжайте, господа.
Кошкаров-Заревой спросил его учтиво:
— Пётр Степанович, вы желаете высказать своё просвещённое мнение о стихах поэта?
— Увольте, господин Кошкаров! — воскликнул полицейский чиновник с непритворным изумлением. — Какое уж моё мнение, да ещё и просвещённое! Я в своём-то деле не слишком просвещён... Но желательно было бы познакомиться с теми членами вашего кружка, которых я ещё не имею чести знать...
— Пожалуйста, — заторопился Сергей Николаевич. — Если вы нам не доверяете...
— Зачем же обижаться? — Полицейский чиновник изобразил улыбку. — Я вам верю. Но, сами понимаете, — служба... — Он приблизился к Агафонову, взглянул в лицо его в упор: — Как ваша фамилия?