Есенин
Шрифт:
Вымойте Ваши руки, прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами Андреевыми.
Всем этим Максимам Горьким, Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам, Чёрным, Кузьминым, Буниным и проч. и проч. — нужна лишь дача на реке. Такую награду даёт судьба портным.
С высоты небоскрёбов мы взираем на их ничтожество!..»
Чем дальше читал Есенин, тем растерянней и испуганней становилось выражение его лица.
— Это же бред, — прошептал он. Отшвырнул книгу. Вскочил с постели, заметался по комнате в одном белье, беспомощный, потерянный, словно попавший в западню. — Дурак! Какой же я дурак! Сбросим под откос Пушкина, Толстого... С кем останемся?
Поднял книгу.
Багровый и белыйНичего не понимаю. Какие дукаты? В России-то!
...пугая ударами в жесть, хохотали арапы, Над лбом расцветивши крыло попугая.Маяковский? Скажите, Владимир Евгеньевич, кто такой Маяковский?
Воскресенский ответил:
— Не знаю. Я никого из них не знаю. Ложитесь, завтра поговорим...
Есенин лёг, но уснуть уже не мог. Глядел в темноту широко раскрытыми глазами — думал: «Вот так пощёчину влепили! Не общественному вкусу — мне. Так мне и надо!..»
13
В предвечерний час, когда покупатели, словно позабыв о своём благородном стремлении к просвещению, не заглядывали в магазин и в тишине его слышалось лишь робкое шуршание страниц — их перебирал старый книголюб, забравшийся по переносной лестнице под самый потолок, к верхним полкам, — Есенин подошёл к широкому, ещё с зимы не мытому окну и поглядел на бульвар, на поникшую в задумчивости бронзовую кудрявую голову поэта, облитого пламенем заходящего солнца, на кривые сучья чёрных деревьев, распластанно впечатанные в оранжевый закат, на ленивые стаи галок над ними, на мокрый от ранней оттепели снег на дорожках, на лихачей, проносящихся мимо, и ему вдруг сделалось душно, тесно и тоскливо здесь, в этом помещении, полном тончайшей книжной пыли и запаха жухлой от времени бумаги и типографской краски. Он чуть смежил веки, и тотчас увиделось весеннее половодье: мутная вода вспучила лёд и растеклась по лугам до самого елового гребня, что просматривался с холмистых вершин; вдохнул горьковатый аромат вишнёвых зарослей за амбаром; увидел полевые дороги, встретил — прямо перед собой — материнские ожидающие глаза, устремлённые на него через цветы герани и фуксии на окошке, и его потянуло домой, как усталого путника к живому огню очага. Желание это накатило, как всегда, внезапно, неодолимое и безотлагательное, отодвинув все другие намерения и заботы. Он понимал, что это будет бегством от себя, от размолвок с отцом, от разлада в душе и сумятицы в мыслях...
Перед закрытием магазина у дверей остановился, всхрапывая после бега, вороной конь, запряжённый в лёгкие сани. Извозчик слез с облучка, полный, бородатый, в синей поддёвке, подпоясанной кумачовым кушаком, откинул полость с колен седоков — мужчины и женщины. Мужчина, легко выскочив из санок, помог женщине сойти на утоптанный снег тротуара, затем распахнул перед ней дверь магазина. Стройный и лихорадочно оживлённый, с тёмной бородкой и усами, он прошёлся вдоль прилавка; мрачные крупные глаза из-под мохнатой бараньей шапки, надетой небрежно, наискось, светились холодным блеском — взгляд их, должно быть, нелегко было выдержать. Подойдя к Есенину, он несколько удивлённо посмотрел на него, как на что-то непривычное.
— Я Леонид Андреев, — сказал посетитель, притронувшись пальцами к шапке. — Хозяин ещё не ушёл?
— Нет. Позвать?
— Если вас не затруднит...
Есенин скрылся за дверью в глубине магазина. «Вот он какой, Андреев, — подумал Есенин, подавляя в себе зависть. — С какой гордостью назвал себя!»
Обернувшись к спутнице, Андреев кивнул на ушедшего продавца:
— Ты обратила внимание на молодого человека? Оригинальная внешность. Ему бы торговать в галантерее или в магазине дамской обуви — женщины обожают, когда им прислуживают вот такие мальчики, красивенькие и несмелые, им во время примерки дозволяется даже прикасаться к ножке. Такой приказчик для хозяина — находка!.. Убеждён, что этот Лель втайне, стыдясь самого себя, сочиняет стихи. И возможно, в минуты отваги заносит их в альбомы сентиментальных московских барышень... — говорил Андреев глуховато, а глаза его, казалось, то вспыхивали, то гасли.
— Зачем же так недобро? — сказала женщина тихо, успокоительно погладив его руку. — Милый, услужливый юноша, таких теперь редко встретишь.
— Вот именно! Услужливый, безотказный, женщины таких любят! — воскликнул Андреев с раздражением.
Из внутренней двери вышел Алексей Лукич Пожалостин, невысокий, круглый, шаром подкатился к Андрееву с распростёртыми объятиями:
— Леонид Николаевич! С приездом! Надолго ли в нашу Белокаменную? Рад вас видеть!
Они обнялись. Многие писатели знали Алексея Лукича, питали к нему дружеское расположение.
— Проездом в Крым, — небрежно уронил Андреев. — Продаётся ли моя кислятина? Получили вы первый том моих творений?
— Не гневите Бога, Леонид Николаевич, — запричитал Алексей Лукич. — Не кислятина, а шедевры! Получили и уже распродали. Ваши книги не залёживаются.
Автору льстила похвала, он как-то по-мальчишески победоносно поглядел на спутницу, сдвинул шапку на затылок, хотя присущую ему грубоватую иронию не оставлял.
— На обёртку селёдок берут небось?
— Ну, ну, Леонид Николаевич, не скромничайте, — угодничал Пожалостин. — Ваше имя самое громкое для читающей России.
— Спасибо, неподкупный друг! Вы как-то всегда вовремя умеете сказать ободряющее слово. — Андреев притронулся к пуговице на пиджаке Пожалостина. — Заходите вечером к нам в гостиницу, посидим, побеседуем. У вас найдётся с десяток моих книжиц?
— У меня уже нет. Но я достану. И привезу самолично...
— Мы вас ждём.
Андреев взял за локоть свою спутницу, и они покинули лавку.
Есенин наблюдал за прославленным писателем с чувством восхищения и зависти. Подкупала его простота, счастливо найденная манера держаться, разговаривать, носить шапку набекрень, по-студенчески, нравилась и его дама, молчаливая, чуть печальная, спокойно-красивая, относящаяся к своему знаменитому спутнику со снисходительной ласковостью. Есенин следил из окна, как они сели в сани, бросили на колени медвежью полость и укатили — в московскую людность, к друзьям, к шумному застолью...
На другой день Есенин взял расчёт и уехал в Константиново, никому ничего не сказав, оставив лишь записку отцу — в ней он кратко извещал, что уехал на родину, но пробудет там недолго, лишь повидается с матерью.
На станции Дивово Есенин вышел из вагона, когда день уже тек к концу, багровые солнечные лучи, казалось, пронизывали снежные горбы насквозь, наполняя их светом.
До села шёл пешком, налегке. Через плечо — всё та же наволочка, заменявшая мешок, а в ней булки и колбаса да тоненькая тетрадка, уместившая на линованных страницах его муки в бессонные ночи, его вдохновение; он никогда не расставался с ней, боясь, что стихи затеряются, пропадут, хотя и знал, что каждая строчка отчеканена в его памяти навечно. Шагать по хрусткой, схваченной морозцем дороге было радостно, он ощущал лёгкость птицы, выпущенной из неволи в весенний лес. Всё огорчительное и гнетущее, что изнуряло его в последние месяцы, — сомнения, раздумья, искания смысла жизни — отошло, рассеялось.
Есенин не торопился. Воздух, пронзительно свежий и звонкий, вливался, казалось, в самую душу, насыщая её бодростью и отвагой. Есенин чувствовал, как наполнялось живительной, песенной силой всё его существо; он давно замечал в себе резкие скачки от безнадёжного уныния и подавленности к безудержному ликованию.
Вечер обильно окропил небо купельной святой водой, и капли её застыли на нём лучистыми льдинками звёзд. По самой середине небесной тверди, упруго выгибаясь, нёсся звёздный вихрь по извечному своему пути; казалось, звёздам тесно в вышине, и они сыпались на дорогу, раскалываясь и звеня. Вдали из-за чёрной изломанной кромки горизонта выкатился жёлто-бурый горб; горб этот рос, вздымался, и вскоре обозначился весь месяц, огромный и полый, как детский воздушный шар. Кто-то невидимый, озоруя, оборвал нитку, и шар медленно полетел ввысь, чуть уменьшаясь и бледнея. Сияние его обняло всю землю. Колдовская, гоголевская ночь!.. Есенина завораживали такие ночи. Замереть бы на месте, не шевелясь, не дыша. И он бездумно приостановился среди снежного поля, один, каждым нервом ощущая, как льётся водопадом свет месяца и снег, вбирая его в себя, чуть слышно шуршал и как бы истлевал в морозной лунности.