Эшби
Шрифт:
— Сэр, этот дом — совсем не то, что о нем говорят.
— Не понимаю вас, Эдвард. Присядьте рядом со мной.
Он уселся на краешек шезлонга.
— …Вы красивый мальчик, Эдвард…
Он сильно покраснел, зарылся лицом в ладони, плечи его бархатной куртки поднялись до его огненной шевелюры.
— …Вы не знали об этом?.. Эдвард, не будьте же смешным… Скажите, вы верите в ад?
Он поднял голову и долго смотрел на меня, положив руки на колени:
— Да, сэр.
— Почему?
— Потому что я вижу его.
—
— Здесь, сэр, в этом замке.
— Вам не откажешь в смелости, Эдвард. Господин пастор поручил вам обратить нас?
Его ладони заметались по черному бархату, на лбу, затекая в глаза, заблестел пот.
— Не смейтесь надо мной, сэр. Мои братья уже достаточно поколотили меня за то, что я видел ад. Я недостаточно ясно различаю, что у меня внутри.
— Преклоняюсь перед вашей искренностью, Эдвард. Все в вас органично и естественно. Вот вы видите здесь ад, а каков же из себя дьявол?
— Я ощущаю его присутствие.
— Вы заставляете меня волноваться.
— Иногда я чувствую, как он кладет руку мне на плечо, и тогда вокруг меня расстилается пустыня.
— Когда-то, давно, я тоже это чувствовал. Все тонет в белесом тумане, очертания предметов расплываются, вас сковывает холод…
— Да, дьявол холоден…
— Снаружи задувает белый ветер, деревья, тронутые им, покрываются инеем…
— Да, да, я скольжу по жесткому насту подлеска…
— По небу плывут сгустки правильной формы… Кожаный воротник моего пальто открывается и закрывается под моим затылком, как крылья железной птицы. Я спотыкаюсь об обледеневшие плоды.
Его рука дрожала. Внутри меня проклюнулся и вырвался наружу ядовитый цветок гнусного веселья.
— Так мы с вами братья, Эдвард, мы одинаково чувствуем, мы верим в дьявола; вы ангел, это точно. Так зачем же вы пренебрегаете горничными?
Он вскочил с места. На опушке показались Друзилла и Моктир. Эдвард ушел в салон, я последовал за ним. Я положил руку ему на плечо, он повернулся ко мне вполоборота.
— Успокойтесь, — сказал я, улыбаясь, — это не лапа дьявола. Подумайте о том, что я вам сказал. Я думаю, Эдвард, мы поймем друг друга.
Он вздрогнул. Мы были — два трепетных мотылька в зале блестящих нарядов, лиц и плодов.
Друзилла впорхнула в комнату, на террасе Моктир собирал покрывала и складывал их на шезлонг.
— Ну, чем вы занимаетесь? — сказала она, приближаясь к нам. Ты утешаешь этого грубияна Эдварда? Эдвард, хотите мир?
Она протянула ему руку:
— Надулся, считает себя рабом.
— О, нет, мадам, я не считаю себя рабом.
— Так оставьте этот сумрачный вид, Эдвард, и вы будете самым красивым мальчиком в мире. Я надеюсь иметь удовольствие показать вам всю красоту этого мира. Вы мечтаете о счастье, Эдвард?
— Я мечтаю о спасении, мадам.
— Надеюсь, это не помешает вам пожать протянутую вам руку?
Он повернулся всем
— Отныне вы наш союзник, — сказала она, обернувшись ко мне, — мы будем вас защищать.
Увидев, что он собирается унести покрывала, она остановила его, взяв за руку:
— Оставьте, вы много испытали сегодня. Отдохните здесь с нами.
— Но, мадам, что скажут мои товарищи?
— У вас и на этот счет противоречия?
— Мое место с ними.
— Не играйте в апостола.
— Не хочу войти в искус.
— Вы сами его ищете. Вы же мечтаете о спасении?
— Да, я сказал это, но лишь немногие способны быть счастливыми.
— Эдвард, голос ребенка заставляет вас вздрогнуть?
— Да, Мадам.
— Тогда мы — братья. Ты слышал, Ангус?
Но я отвернулся к лестнице. Июньским полднем 1937 года в Палермо, в такси, везущем нас в отель, Друзилле внезапно стало плохо. Мы возвращались из палаццо, которое нам порекомендовали наши друзья: два старика содержали там школу пения и игры на лютне и арфе. В атриуме пели дети. Два старика — белые бороды, монашеские рясы, сандалии капуцинов, довольные рожи — трескали оливки, сидя на скамье, густо запятнанной разноцветным птичьим пометом. Дети, одетые в короткие туники, пели, прислонившись к порфировым колоннам. Это был мадригал Монтеверди.
На капителях расположились голуби. Друзилла наклонилась ко мне, я почувствовал на щеке ее свежее дыхание.
— Я вижу, — прошептала она нежно, — голубей с перерезанными горлами, еще трепещущих на обуглившейся траве, я вижу руки, душащие одного за другим маленьких певчих, я вижу, как они падают один за другим подле голубей, их залитые солнцем тела, хрустя, коченеют под горящими оливами. Певцы и голуби, их горла трепещут в такт. Над ними жужжат шмели и скарабеи. Травы и цветы склоняются над обнаженными руками, из которых по капле вытекает кровь…
— Сядь, — ответил я, — мне становится страшно.
По знаку стариков из группы вышел мальчик и пошел в галерею. Некоторое время спустя он вернулся, тут же вышел другой и исчез.
Мы последовали за ним; он шел очень быстро, семеня босыми ногами по прохладным каменным плитам, прижав руки к бокам. Он привел нас во дворец и остановился, упершись в стену. Обернувшись, он прижался к стене, расставив руки и ноги.
Его иссиня-черные волосы, спадающие на гладкий перламутровый лоб правильными прядями, блестели, как вороново крыло. Он смотрел на нас; тяжелые от солнца веки трепетали над большими, влажными, как кожа улитки, черными глазами, его губы и пальцы дрожали. Мы пошли дальше одни. Анфилада небольших залов. В каждом — ребенок с лютней. Ребенок сидит на табурете. Никакой мебели. Ребенок поет. Когда мы проходим мимо, его голос слабеет, в нем слышится дрожь. Друзилла сжимает мою руку, мы возвращаемся в атриум.