«Если», 2004 № 10
Шрифт:
— Брысь… — лениво сказал студент.
Чемурек мгновенно исчез.
И в этот момент со стороны леса раздался выстрел.
Правда, на выстрел он был совсем не похож. Просто легкий хлопок, от коего из кустарника, вдающегося мыском в бывшее колхозное поле, словно хлопья костра, метнулись к небу испуганные то ли грачи, то ли вороны.
Тем не менее один из манайцев, тащивших жерди с Пилиного участка, вдруг подпрыгнул на месте, будто его хватили прутом по пяткам, нелепо выбросил локти, как птичьи кости без крыльев, и брякнулся во весь рост на каменистую твердь дороги.
Пару раз дернулся, будто пытаясь встать, и застыл — прижав к телу руки и ноги.
Студент тут же сел.
У
— Что же это такое? — растерянно сказал он.
Надо было, видимо, куда-то бежать, где-то прятаться.
Вот только — куда и где?
На дороге тем временем происходило нечто странное. Манайцы, находившиеся поблизости, окружили лежащего редким кругом, всего, наверное, из семи-восьми человек, выставили к нему растопыренные ладони, сомкнув их в венчик цветка, и начали делать такие движения, как будто накачивали в мертвое тело воздух. Одновременно все они громко выдыхали: «Ух!.. Ух!.. Ух!..» — и чуть приседали, как прежде, разводя костяные колени. От этого распластанное на дороге тело начало конвульсивно подергиваться, скрести пальцами по земле, терять очертания, расплываться, как то растение, которое давеча выдрал майор, превращаться в бесформенную студенистую массу, вздувающую из себя множество тут же лопающихся пузырей. С пригорка, где находился студент, все было видно достаточно хорошо. Продолжалось так, вероятно, минуты три или четыре. Счет времени он потерял, лишь мелко-мелко подергивал вокруг себя листики дерна. А потом масса, вытянувшаяся на дороге, сгустилась, успокоилась, приобрела характерную светло-коричневую окраску, судороги и пузырение прекратились, выполнив, вероятно, свое назначение, и от нее отделились две пары тощих, будто из тростинок, ладоней. Двое манайцев, более похожих на скелеты, поднялись и, пошатываясь, вознесли над собой пронзительно тонкие руки. Остальные перешли с уханья на кошачье затихающее мяуканье, круг распался, и новорожденные, медленно переставляя конечности, двинулись в сторону огородов.
Никто их не сопровождал.
Напротив, манайцы, которых за это время стало значительно больше (подтянулись, видимо, те, которые были внутри поселка), развернулись в шеренгу, слегка загибающуюся по краям, и опять выстроили фигуру, напоминающую разрез чаши. Эта живая «чаша» синхронно поворачивалась, будто сканируя окружающее пространство, и когда фокус ее скользнул по студенту, тот ощутил в сердце горячий толчок.
Хотелось вскрикнуть, но он сдержался.
А манайская «чаша» остановилась, уперев невидимое свое острие именно в клин кустов, откуда прозвучал выстрел, и затем очень плавно, растягиваясь вправо и влево, пошла к нему через поле.
Раздался еще один выстрел, но, видимо, никого не задел.
Затем — еще один.
С тем же успехом.
Крикнула птица, имени которой никто не знал.
И наступила обморочная тишина.
— Да что же это?… — срывающимся, некрасивым голосом сказал студент.
Через полчаса, собрав свои вещи, то есть торопливо покидав их в рюкзак и туго перетянув клапан, он выскочил из дома Федосьи, которая, к счастью, отсутствовала, и прикрыл за собой калитку, царапнувшую по земле кривым низом.
Тем не менее он опоздал.
Сразу же перед домом, загораживая дорогу, стояли двое манайцев. Впервые за две недели пребывания здесь студент видел их так отчетливо: оба — светло-коричневые, тощие, невысокие, оба — действительно, будто кожей, облитые эластичными комбинезонами, оба — с непроницаемыми глазами, с зеленоватым пухом, высовывающимся из-под панамок.
— Чего уставились? — грубовато спросил студент. Он в это мгновение почему-то их совсем не боялся. — Ждете, пока уеду? Все, уезжаю… —
— Оцень холосо, — резким пискливым голосом сказал левый манаец. — Моя-твоя понимай, оцень рада…
Второй не произнес ничего. Зато, как придурок, расплылся жидкой улыбкой от уха до уха.
— Бутылку давай, чего смотришь, — злобновато сказал студент. — Раз уезжаю отсюда — значит, по закону положено…
Секунду первый манаец раздумывал, словно не понимая о чем разговор, а потом сжал ладони и шаркнул ими по комбинезону. В руках его вдруг оказалась бутылка с желтой наклейкой. Непонятно было, где она до сих пор скрывалась. Разве что манаец извлек ее прямо из тела.
— Путилка, — радостно сообщил он. — Моя-твоя заплатил. Холосо…
Второй тревожно поднял брови.
— Твоя потом возвращайся не будет?
— Не будет, — заверил студент. — Не беспокойтесь… Топ-топ… насовсем…
Манайцы дружно отступили к обочине.
Теперь оба они расплывались в улыбках и даже кивали студенту острыми соломенными панамками.
— Холосо… Холосо…
Все-таки они походили на идиотов.
Студент сунул бутылку в боковой карман рюкзака и зашагал в сторону города.
Евгений Лукин
Звоночек
Говорили, что он будто бы бухгалтер.
Подлинная история из жизни Президента Сызновской Академии паранормальных явлений Леонида Кологрива.
Не рискну утверждать, будто в каждом бухгалтере до поры до времени спит Петлюра, но кто-то в ком-то спит обязательно. В уголовнике полководец, в художнике рейхсканцлер. Стоит осознать, что первая половина жизни растрачена и что неминуемо будет растрачена вторая, спящий может проснуться. Хотя случается такое далеко не всегда. И уходит на заслуженный покой скромный труженик, так никого в себе и не разбудив… А ведь слышал, слышал звоночек Божьего будильника! Порой звоночек этот негромок, а порой подобен набату: низвергаются державы, умирают и воскресают религии, вчерашняя ложь становится сегодняшней правдой и наоборот. Суть не в этом. Суть — в последствиях. В плодах. Разбойник уходит в монахи, монах в разбойники — и слава о них раскатывается, пусть не от моря до моря, но хотя бы от Сусла-реки до Чумахлинки.
Главное — вовремя напрячь слух.
Внешность у Лёни Кологрива в определенном смысле самая соблазнительная — временами хочется подойти и молча дать ему по морде. Даже когда он, внушаемый демоном самосохранения, принимается публично клясть интеллигенцию, начинаешь в этом подозревать если не самокритику, то репетицию явки с повинной. Следует, правда, заметить, что по морде Лёня получает крайне редко, поскольку чуток и осмотрителен.
Будь я врачом, непременно прописал бы ему очки — и как можно раньше. В нежном детском возрасте.
Мы как-то всё по традиции полагаем, что, если ты четырехглаз, то, значит, беспомощен, избыточно вежлив, бездна комплексов. Во времена Первой Конной, возможно, так оно и было, но последующие семьдесят с лишним лет Советской власти вывернули ситуацию наизнанку: стоило подростку обуть глаза в линзы, как он сознавал с тревогой, что на него положено некое подобие Каиновой печати — и теперь каждая шмакодявка имеет право сказать ему «очкарик». Естественно, бедняга старался по мере сил предупредить такое бесчестье — и вел себя, с классовой точки зрения, безукоризненно.