«Если», 2009 № 04
Шрифт:
— Не очень. — Я поежился. — Холодно здесь…
— Так ты заметил?
— Это, наверное, для него?
— Да, Кальмарис предпочитает пониженную температуру.
— А ты не пробовал ее, гм-м… немного повысить? Энди искоса посмотрел на меня.
— Собираешься применить новую методику ведения допроса?
— Даже если и собираюсь, то не такую.
— Да уж, у нас здесь не концлагерь ЦРУ в Румынии.
— Никогда о таком не слышал.
— Хотелось бы верить, дружище…
На самом деле я знал о существовании спецлагеря ЦРУ, только находился он не в Румынии, а в Гватемале. Одного упоминания о нем оказалось достаточно: в моем мозгу разом ожило множество призраков, многие из которых имели, к несчастью, свое собственное, вполне конкретное,
Энди вдруг побледнел, а черты его как-то странно обмякли.
— Что с тобой? — спросил я.
— Не знаю. Почему-то мне показалось, что сейчас я не здесь, а где-то еще…
Он жалко улыбнулся, а я подумал, что Энди вот-вот потеряет сознание. Но когда я повернулся, чтобы поддержать его, у меня самого вдруг закружилась голова, перед глазами все поплыло, а мир утратил реальность. Я покачнулся, чувствуя себя так, будто стою на крыше какого-то высотного здания, стою на самом краю, а Кальмарис сидит на клубке своих щупалец и смотрит, смотрит на меня своими угольно-черными глазами.
Теперь стоит, пожалуй, вернуться к одному переломному моменту в жизни некоего Брайана Кинни, то есть — в моей. Это случилось два года назад, если, конечно, в данных обстоятельствах время вообще можно измерять годами.
Я был пьяницей. Даже нет — не пьяницей, а пьянчужкой, никчемным и жалким. Не то что мой отец, который был в этом отношении настоящим профессионалом. В свое время именно его пример вынудил меня строить свою жизнь на фундаменте противоестественной, нездоровой трезвости. Все, однако, рухнуло в тот день, когда я узнал, что моя жена мне изменила. И не важно, что ей пришлось сделать это, чтобы не раствориться окончательно в моей превосходящей все разумные границы замкнутости, нелюдимости и самодостаточности. Тогда я смотрел на вещи совершенно однозначно: Конни предала меня без всякой видимой причины, пойдя на поводу своих животных инстинктов. Человеку, чей профессиональный успех целиком зависит от умения копаться в чужой психологии и способности манипулировать поступками других, следовало бы лучше разобраться в ситуации.
Но я не стал ни в чем разбираться. Вместо этого я пошел и напился, что оказалось очень просто сделать. А доконало меня возвращение домой. Я помню: стрелка спидометра колебалась между двумя искаженными, расплывающимися цифрами — но что это были за цифры? Сознательным усилием воли (которая всегда была моей, простите за тавтологию, сильной стороной) я на мгновение сумел сфокусировать взгляд на показаниях спидометра, но для этого мне пришлось оторвать глаза от освещенного фарами шоссе, которое так и норовило выскользнуть из-под колес моего «тахо». Тогда, впрочем, я мог думать только о том, что показывает спидометр. Сорок миль в час? Пятьдесят? Но ведь это же сущий пустяк!..
А что не пустяк?
Это был хороший вопрос.
В ту минуту я нисколько не сомневался, что пустяком были четыре порции виски, которые я залакировал несколькими кружками пива. Не пустяком было выражение, появившееся на лице Конни, когда я, словно стартер — флагом (пришедшему первым — наш главный приз: развод!), взмахнул у нее перед носом распечаткой кое-каких ее разговоров, которую мне вместе с магнитной записью прислали из частного детективного агентства. Во взгляде Конни не было ни тени вины, раскаяния или сожаления. Я не увидел в нем даже досады.
Неподвижный, ничего не выражающий взгляд. Неподвижное, точно из камня высеченное лицо.
Она сказала: «Ты меня даже не знаешь».
И она была права. Я прилагал слишком много усилий, чтобы ненароком не заглянуть в себя, где уж мне было пытаться выяснить, что творится в душе Конни!
В конце концов я свернул с шоссе и оказался в лабиринте знакомых улочек, где на каждом углу стояли урны или мусорные контейнеры, отдаленно напоминавшие странных маленьких людей, ожидающих последнего автобуса. В этом пригороде я жил в промежутках между служебными командировками, куда отправлялся, чтобы устроить небольшой ад кому-то, кто этого заслуживал, — а может, и не заслуживал. В последнее время я, правда, прибегал к так называемым цивилизованным методам. Гватемала была уродливым (как мне нравилось говорить себе) исключением из общего правила — отвратительной случайностью, когда в русле сточной канавы, помпезно именуемой Борьбой с Терроризмом, смешались преступная политическая воля и чьи-то персональные страхи и амбиции. Как бы там ни было, этот тихий городской район казался мне именно таким, в каком я сам мечтал бы расти. Увы, это был только фасад, а я умел разбираться в том, что скрывается за любой, самой приятной и внушающей доверие внешностью.
А потом я увидел Конни, которая как раз вышла из дома и, приподняв крышку на нашем личном маленьком человечке, опускала внутрь завязанный узлом пластиковый мусорный мешок. Одетая в застиранные джинсы, кофту и домашние голубые шлепанцы, она проделывала эту незамысловатую, рутинную работу с таким безмятежным видом, словно наш, точнее — мой, мир вовсе не рухнул в черную бездну ее измены.
Именно в это мгновение я увидел в ней источник и средоточие боли. Увидел мишень.
Гнев, терзавший меня в последние часы, вспыхнул с новой силой. И с ним не могли справиться ни привычка обуздывать любые эмоции, ни отупляющие алкогольные пары.
Я до отказа вдавил педаль газа в пол. Огромный «тахо», визжа покрышками, рванулся вперед. В эти мгновения я словно обезумел, потерял себя — так впоследствии я объяснял себе случившееся.
Я еще успел увидеть, как Конни выронила мешок с мусором, когда мертвящий свет фар выхватил из темноты, выбелил ее неподвижную фигуру. Потом я зажмурился. Что-то с силой ударилось о ветровое стекло, с грохотом прокатилось по крыше. Секунду спустя «тахо» на всем ходу врезался в каменный столб садовой решетки и встал.
Я поднял голову от руля и стер с глаз кровь. Ветровое стекло прогнулось внутрь салона и покрылось паутиной серебристых трещин, но я все равно различал свой дом: из распахнутой двери лился теплый желтоватый свет, освещая крыльцо и фикус в горшке, который Конни ставила перед входом.
Конни!..
Я отстегнул ремень безопасности и попытался открыть дверь. Сломанные в нескольких местах ребра со скрежетом терлись друг о друга, их осколки вонзались в плоть, и я пронзительно закричал, внезапно почувствовав себя абсолютно и безнадежно трезвым. Потом я еще раз толкнул дверь с водительской стороны — на сей раз не так резко, но сломанные ребра снова отозвались непереносимой болью. Ничего… попробуем еще раз. Закусив губу, я налег на дверь плечом, но искореженная рама не давала ей открыться. Обливаясь потом, задыхаясь от усилий, я откинулся на спинку сиденья. И увидел голубой домашний тапочек Конни, который словно прилип снаружи к разбитому ветровому стеклу.
Время остановилось. О, это проклятое время порой тянется бесконечно! Только потом пришли слезы — настоящее джонстаунское наводнение{11}. Отложенная реакция, вероятно… На самом деле плакать я разучился еще в детстве — слишком часто мне приходилось видеть, как горько рыдает моя мать, но ей это ни разу не помогло. Я тоже пробовал плакать — с тем же результатом: отец не менялся, и мир вокруг — тоже. Что ж, я усвоил урок. В буквальном смысле на собственной шкуре я научился тому, что слезы не могут ничего изменить. Но сейчас, сидя посреди обломков своей машины, среди обломков своего брака и своей жизни, я наверстал упущенное за все годы. Отвращение охватило меня — я понял, во что превратился. И как только я осознал это, темные подвалы моей памяти распахнулись, и оттуда с леденящим душу воем вырвались призраки Гватемалы.