«Если бы можно было рассказать себя...»: дневники Л.Н. Толстого
Шрифт:
Толстой истолковывает такие сны как доказательство на опыте того, что движение времени иллюзорно, поскольку оно является принадлежностью мира как представления. Пользуясь метафорой Шопенгауэра, можно сказать, что мы читаем книгу жизни превратно, ошибочно принимая время чтения за время излагаемого в книге действия. В конце своих размышлений Толстой высказывает надежду на то, что смерть внесет необходимую правку в искаженный текст жизни: “Как, просыпаясь от стука захлопнувшегося окна, я знаю, что сновидение было иллюзия, так я при смерти узнаю это обо всех, кажущихся мне столь реальными событиях мира” (56: 115). В старости он возращается к мысли, высказанной в юности в “Истории вчерашнего дня”: логика сновидения — это логика подлинного, а не ложного повествования (как он говорит, в зрелые годы, в заметке “Несколько слов по поводу романа “Война и мир””). В поздних дневниках Толстого немало описаний ретроспективных сновидений и рассуждений об их метафизическом значении [32]. Как кажется, такие сны, а также повторяющееся переживание
Вскоре Толстой заметил в своих размышлениях трагическое противоречие: такой нарратив невозможен, поскольку само мышление, со всеми своими категориями, принадлежит этому миру. 17 сентября 1909 года Толстой напоминает себе о пределе, поставленном речи и мысли:
Хотелось бы сказать, что жизнь до рождения, может быть, была такая же, что тот характер, который я вношу в жизнь, есть плод прежних пробуждений, и что такая же будет будущая жизнь, хотелось бы сказать это, но не имею права, потому что я вне времени не могу мыслить. Для истинной же жизни времени нет, она только представляется мне во времени. Одно могу сказать — то, что она есть, и смерть не только не уничтожает, но только больше раскрывает ее. Сказать же, что было до жизни, и будет после смерти, значило бы прием мысли, свойственный только в этой жизни, употреблять для объяснения других, неизвестных мне форм жизни (курсив Толстого; 57: 142).
К тому дню, когда были написаны эти строки, Толстой уже много лет знал об этом парадоксе: человеческое знание ограничено тем, что подлежит представлению; следовательно, истинная жизнь и истинное “я” — жизнь и “я” за пределами времени, пространства и языка — непознаваемы. “Я” недоступно не из-за ограничений, заложенных в природе мышления или повествования, но потому, что истинное “я” — вернее: “не-я”, откровенное в истинном бытии — заключено как раз в том, что неподвластно мысли и невыразимо в языке.
В 1851 году в “Истории вчерашнего дня” Толстой, еще не подозревавший о пределах человеческого сознания, попытался создать текст, в котором категории времени и пространства демонтировались, а различие между субъектом и объектом стиралось; в своих поздних дневниках он готов был признать неосуществимость этого проекта. Эпистемологический скепсис поздних лет, вероятно, был подкреплен чтением Канта и Шопенгауэра [34]. Став старше (и образованнее), Толстой стал мудрее: он все еще пытался решить мучившие его с юности вопросы, но он также знал, что ответа на них нет. (Если и оставалась надежда найти такое решение в этой жизни, путь к нему лежал через религиозный опыт — такой, например, как молчаливый акт Иисусовой молитвы.)
И все же Толстой до конца своих дней не прекращал писать. Как и в молодости, он вел учет своей жизни в нескольких параллельных формах. Помимо основного дневника (который был доступен членам семьи), имелись “тайный дневник” (“Дневник для одного себя”), записные книжки (которые он всегда носил с собой и в которых записывал свои мысли), а также предназначенные для публикации собрания, или альманахи, мыслей и афоризмов. Эти альманахи, упорядоченные по принципу календаря, содержали своего рода правила духовной жизни на каждый день года — как собственные мысли Толстого, некоторые из которых были ранее занесены в дневник или в записную книжку, так и заимствованные из произведений разных авторов афоризмы (многие из них Толстой существенно переиначил). Идея такого альманаха для ежедневного чтения возникла у Толстого в 1902 году, когда, будучи тяжело болен и прикован к постели, он отрывал листки висевшего у него над кроватью стенного календаря и прочитывал помещенные в нем изречения разных мыслителей [35]. После того как с этого древа жизни все листы были сорваны, Толстой решил посадить свое собственное. Начиная с 1902 года составление альманахов стало главной задачей каждого его дня. Работа шла безостановочно: едва доведя до конца первое такое собрание (Мысли мудрых людей на каждый день, 1903), он приступил к работе над новой редакцией (Круг чтения, 1906–1907), которую он затем еще раз переработал (Новый круг чтения, или На каждый день, 1909–1910) [36]. В этих книгах, написанных Толстым в соавторстве с другими мудрыми людьми (от Сократа, Будды, Конфуция, Христа и Магомета до Августина, Монтеня, Паскаля, Руссо, Канта и Шопенгауэра), “сознание Льва Т[олстого]” воссоединилось с “сознанием всего человечества” [37]. Толстовские альманахи, напечатанные многотиражными дешевыми изданиями, предлагались читателю как своего рода матрицы его собственных дневников: любой мог приобрести себе дневник духовной жизни Льва Толстого и жить согласно этой схеме. Сам Толстой занимался именно этим, ежедневно пересматривая свои альманахи: он был одновременно и автором духовных дневников, и их усердным читателем. Альманахи представляли собой вид дневника, не зависящего от условия “если буду жив”, поскольку каждый из них всегда проделывал полный годовой круг. Они преображали окружавшую Толстого действительность в уютный и предсказуемый мир, в котором жизнь множества людей, наряду с его собственной, текла день за днем согласно предписанному в дневнике. В этом мире можно было прожить жизнь, которая уже была описана.
После своего последнего ухода из дома, в монастырском приюте своей сестры Марии, Толстой нашел экземпляр “Круга чтения” и перечел его; как ему показалось, запись за 28 октября дала ему ответ на мучивший его в этот день вопрос [38]. Так в один из последних дней его жизни, вдали от дома, его альманах — заблаговременно написанный дневник духовной жизни, разделяемой с другими, — сослужил ему хорошую службу. Когда Толстой умер 7 ноября 1910 года, в сообщениях о его смерти журналисты указывали на то, как точно подходит ко дню смерти Толстого запись за этот день в “Круге чтения”: “Можно смотреть на жизнь как на сон, а на смерть как на пробуждение”. И далее: “Мы можем только гадать о том, что будет после смерти, будущее скрыто от нас. Оно не только скрыто, но оно не существует, так как будущее говорит о времени, а умирая, мы уходим из времени” [39]. С помощью своего альманаха Толстому как будто удалось дописать книгу своей жизни до конца и в день своей смерти подтвердить, что возможности репрезентации исчерпаны.
Толстой с юных лет догадывался о том, что его утопия — превратить всего себя в открытую книгу — недостижима. Тома его дневников — его “критика чистого разума” и его “суждение о мире как о представлении” — оставлены им как памятник неудаче — неизбежной неудаче любого писателя (или читателя), нацеленного на полную текстуализацию себя. Толстой надеялся, что в смерти он сможет наконец испытать чувство подлинного бытия — вневременное, внеличностное бытие в настоящем, которое невозможно описать словами. На протяжении многих лет он готовил себя к этому опыту, следя в своем старческом дневнике за разрушением тела, забвением прошлого и даже уничтожением самого сознания. Иногда он признавал, что оставить описание подобного опыта так же невозможно, как записать свой сон синхронно с самим сновидением. Однако время от времени Толстой, который в молодости (в “Истории вчерашнего дня”) предпринял-таки такую попытку, пытался подготовить отчет о собственной смерти. В смерти Толстой надеялся наконец оставить писательское поприще — он готовился прекратить писать книгу своей жизни (или перечитывать ее в уже отпечатанной версии) и на мгновение увидеть свет, падающий на то, что не подлежит представлению. Как если бы автор мог разделить опыт своей героини:
…И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла (19: 349).
Авторизованный пер. с англ. Бориса Маслова
* Статья — переработанный вариант публикации: Paperno I. Tolstoy’s Diaries: The Inaccessible Self // Self and Story in Russian History / Eds. Engelstein L. and Sandler S. Ithaca: Cornell University Press, 2000. ADD: Copyright © 2000 by Cornell University. Used by permission of the publisher, Cornell University Press.
1) “История вчерашнего дня” (1851). Все тексты произведений Толстого приводятся по юбилейному изданию: Толстой Л.Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. М.: Худож. лит., 1928–1958. Ссылки на это издание даны после цитат в круглых скобках с указанием последовательно тома, а затем страницы. Орфография модернизирована, пунктуация оригинала сохранена.
2) О проекте Руссо см.: Starobinski J. Jean-Jacques Rousseau: Transparency and Obstruction. Translated from French. Chicago: University of Chicago Press, 1988. P. 182 и passim. Стратегии Толстого отличаются от тех, которые использовал Руссо, но вероятно, что Толстой отталкивался именно от “Исповеди” Руссо. Об этом периоде своей жизни Толстой позже говорил: “Я прочел всего Руссо, все двадцать томов, включая “Словарь музыки”. <…> Многие страницы его так близки мне, что мне кажется, я их написал сам” (46: 317–318). Б. Эйхенбаум приводит несколько параллелей между ранними дневниками Толстого и “Исповедью” Руссо в книге “Молодой Толстой” (Пг.: Изд-во З.И. Гржебина, 1922. С. 33–35) — первом исследовании ранних дневников Толстого.
3) Толстой начал дневник в 1847 году и регулярно вел его в 1850–1857 годах. Начиная с 1858 года (когда он всерьез занялся литературой) он обращался к нему все реже; имеются отдельные записи за 1858–1865 годы, а также в 1873 и 1878 годах. Вернулся он к дневнику в 1881 году, когда принял решение прекратить занятия литературой, и делал регулярные записи вплоть до смерти в 1910 году. Соотношение между литературной работой и ведением дневника прослежено в: Gurley R.E. The Diaries of Leo Tolstoy: Their Literariness and Their Relation to His Literature. Ph. D. Dissertation, University of Pennsylvania, 1979; Gustafson R.E. Leo Tolstoy, Resident and Stranger: A Study in Fiction and Theology. Princeton: Princeton University Press, 1986. P. 6–7, 88–89; Orwin D.T. Tolstoy’s Art and Thought, 1847–1880. Princeton: Princeton University Press, 1993. P. 218.