Если бы Пушкин…
Шрифт:
Коллизия хорошо нам знакомая еще по одному из самых ранних гроссмановских рассказов («Четыре дня»). Как и там, тут противопоставлены революционер, старый большевик, друг Ленина и – обыватель. И не просто обыватель, но, как и в том давнем его рассказе, – врач.
Разница лишь в том, что тот врач был обаятелен и по-своему даже героичен: каждый день в городе, захваченном белополяками, где еще продолжались уличные бои, под выстрелами, рискуя жизнью, отправлялся исполнять свой врачебный долг…
На сей раз революционеру, старому большевику, другу Ленина противостоит человек мелкий. Можно даже сказать – ничтожный.
Но
...
Когда в Кисловодск вошли немцы, Николай Викторович с женой остались в городе. Они могли эвакуироваться. Но оставить любимые вещи – павловский секретер, текинские ковры? Это было выше их сил. В общем, они остались…
Когда Николай Викторович увидел на улице Кисловодска немецкую моторизованную разведку, его охватили тоска и смятение. Лица немецких солдат, их боевые рогатые автоматы, шлемы со свастикой казались омерзительными, невыносимыми.
Впервые, пожалуй, в жизни он провел бессонную ночь… Бог с ними, с павловским секретером и текинскими коврами, он, видимо, поступил легкомысленно, не уехав в эвакуацию…
В ту ночь Николай Викторович поделился своим смятением с женой – по-прежнему молодой и удивительно красивой Еленой Петровной:
...
– Лена, что ж мы с тобой наделали…
Она серьезно сказала:
– Хорошего в этом нет, понимаю. Но ничего, Коля, кто бы тут ни был – немцы, итальянцы, румыны – наше спасенье в одном – мы не хотим людям зла… Проживем…
– Но знаешь, как-то жутко стало, вот немцы, а мы остались, собственно, из-за барахла…
Елена Петровна раздраженно сказала:
– Почему ты говоришь – барахла? Ведь в этом барахле годы нашей жизни! Наш фарфор, а хрустальные бокалы – тюльпаны, и розовые океанские раковины, и ковер, ты сам говорил, что он пахнет весной, выткан из апрельских красок. Вот такие мы! Будем такими, какими прожили жизнь…
– Умная моя, – сказал он. Они редко говорили о своей жизни серьезно, и ее слова утешили его.
В общем, они остались. И жизнь постепенно вошла в свою колею.
Николая Викторовича вызвали в городскую комендатуру и предложили стать врачом в госпитале, где лежали раненные красноармейцы. Раненых кормили сносно, продуктов на складе хватало. Николай Викторович старался держать их на постельном режиме, опасаясь, как бы их не перевели в лагерь.
А в остальном жизнь шла своим чередом. У Николая Викторовича, как и до войны, собирались гости, умевшие ценить прелесть фарфора и хрусталя и дивный изгиб старинной мебели, люди, понимавшие восхитительный рисунок персидского ковра…
Но однажды Николая Викторовича вызвал немецкий полковник – толстый низкорослый чин из ведомства «Sicher Dinst» (Службы Безопасности):
...
Дело
Перед тем как проститься с Николаем Викторовичем, он кратко повторил уже сказанное:
– Утром за доктором заедут на машине. Всех сотрудников госпиталя надо на короткий срок удалить из госпиталя, а после того, как Николай Викторович исполнит медицинскую часть дела и крытые санитарные фургоны отъедут от госпиталя, сотрудникам надо объяснить, что всех тяжелораненых и калек по распоряжению германского командования увезли в специальный госпиталь, расположенный за городом. Естественно, что Николаю Викторовичу следует молчать – он, пожалуй, больше всех будет заинтересован в том, чтобы дело не имело огласки.
То, что Николаю Викторовичу предстояло совершить, было ужасно. Но выбора у него не было.
То есть выбор, конечно, был. В любой, самой страшной ситуации у человека есть выбор. Но для Николая Викторовича выбора не было. И жена его, Елена Петровна, когда он обо всем рассказал ей, сразу поняла, что никакого выбора у него нет. И у нее тоже.
В тот вечер они собирались в театр.
...
Она сказала:
– А я приготовила твой костюм и отгладила свое платье для театра. Он молчал, потом она сказала:
– Иначе тебе нельзя, ты прав.
– Знаешь, я подумал – ведь за двадцать лет я ни разу не был без тебя в театре.
– Сегодня я тоже буду с тобой, и в этот театр мы тоже пойдем вместе.
– Ты с ума сошла! – крикнул он. – Ты-то отчего?
– Тебе остаться нельзя. Значит, и я.
Он стал целовать ей руки, она его обняла за шею и поцеловала в губы, стала целовать его седую голову.
– Красивый ты мой, – сказала она, – сколько мы сирот оставим.
– Бедные мальчики, но я ведь ничего не могу сделать, только это.
– Я не о них, я об этих наших сиротах.
Они вели себя очень пошло. Они оделись в приготовленные для театра костюмы, она надушилась французскими духами, потом они ужинали, ели паюсную икру, пили вино… Потом они заводили патефон и танцевали под пошлое пение Вертинского и плакали, потому что они обожали Вертинского. Потом они прощались со своими детьми, и это было совсем уж пошло: они целовали на прощание фарфоровые чашечки, картины, гладили ковры, красное дерево… Он раскрыл шкаф, целовал ее белье, туфли…