Если есть рай
Шрифт:
Помню, как Юлик забрался на стул с ногами и листал фотоальбом «Братская Венгрия», показывая мне то на памятник советским воинам-освободителям, то на здание Парламента. А мой взгляд соскакивал с фотоальбома на цветок алоэ в горшке и лейку на подоконнике. Я слушала шум воды в батарее под окном и погружалась в дрему. Юлик тряс меня за плечо, и мы продолжали рыскать по книгам и журналам и даже по кулинарным книгам, чтобы найти рецепты гуляша и венгерских тортов. Мы рассматривали карту мира и выписывали, с какими странами Венгрия граничит, какие у нее основные реки (Дунай) и основные водоемы (Балатон). Какой у нее климат и какие в ней находятся полезные ископаемые. В Большой Советской Энциклопедии мы прочитали, что город Будапешт состоит из двух
Я помню, что переписывала в блокнот статью о венгерском флаге, когда кто-то затряс меня за плечо. Я обернулась – две одноклассницы стояли перед нами. Вы тоже пришли за внеклассным чтением, спросили они, улыбаясь – не просто улыбаясь, а как-то иронично, с издевкой улыбаясь, мол, мы вас застукали, тебя, активистку, с Юлькой-малявкой, чем это вы тут занимаетесь, шерочка с машерочкой. И мы – зачем-то – стали сбивчиво объяснять, что пишем сочинение на конкурс «Что вы знаете о Венгрии?», что вот фотоальбом, а вот книга по истории, а вот стопка журналов «Наука и жизнь», откуда мы выписываем статьи про венгерские изобретения. Они стояли, взявшись, как я помню, под ручку, и продолжали улыбаться тонким улыбками, две самые красивые и самые вредные девчонки в нашем классе. Они пожали плечами и, не прощаясь, отошли к полкам, и мы слышали, как они там шепчутся и хихикают, и знали, что шепчутся они о нас, но пытались не обращать внимания. Мы продолжали записывать, что на венгерском флаге – три цвета: белый – символ мира, зеленый – символ процветания, красный – кровь революции. Или белый – чистота и благородство, зеленый – надежда на будущее, красный – кровь патриотов. Раньше на флаге изображался герб: перекрещенные молот и колос под красной пятиконечной звездой. Но в пятьдесят седьмом герб с флага удалили. Потому что венгры решили: флаг – это «знак государства, выраженный посредством национальных цветов, и излишне обременять его особым знаком герба». Так писал журнал «Пионер».
Варгиз, спросила я, ты видел, как тут в городе, в некоторых местах, выставлены флаги с дыркой посередине?
Да, видел. Сам удивлялся. Ты знаешь, почему на них дыра?
Потому что герб был навязан оккупантами. То есть нами, советскими. Венгры вырезали герб и вели уличные бои под этим флагом. Во время восстания, в пятьдесят шестом. Тут совсем рядом шли бои.
Но ведь восстание подавили?
Да.
Ты видела плакат с фотографией мальчика? Когда мы сюда поднимались? Мне рассказали, что это был тоже участник.
Наверное, он погиб, иначе почему он на фото такой молодой.
Наверно, да.
Мы с Варгизом свернули направо, в бывший дворец, в котором теперь располагался музей. Когда мы покупали билеты, я спросила, можно ли в залах фотографировать (я надеялась, что нельзя). Но девушка в кассе ответила на безупречном английском: можно, только без вспышки. У девушек из Восточной Европы часто бывает безупречный английский, которого нет ни у Варгиза, ни у меня. Хотя мы общаемся каждый день и даже думаем на этом языке, нам приходится переспрашивать друг друга, когда я перестаю понимать его индийский акцент, а он – мой русский. Но восточноевропейские девушки, которые продают билеты, водят экскурсии, объявляют время отправления поездов, говорят по-английски так, как если бы работали дикторами на Би-би-си.
Пойдем, я покажу тебе женщину с птичьей клеткой, позвала я Варгиза, когда он замешкался, снимая пальто и сворачивая шарф.
Женщину с клеткой?
Да, здесь такая картина висит, если я не ошибаюсь. Я ее видела в старом альбоме. Или на открытке, не помню. У меня есть подруга, которая открытки собирает. Может, видела в ее коллекции. И всегда хотела увидеть вживую.
Мы шли, зал за залом, но никак не находили картину.
Наконец, в одном из последних залов, мы нашли ее. Кажется, она висела на целой стене одна. И еще, по-моему, в зале, кроме нас, больше никого не было. Только Варгиз и я стояли и смотрели на женщину с птичьей клеткой на зеленовато-синем полотне.
Тебе нравится? – спросила я у Варгиза, надеясь, что он заметит сходство между мной и той фигурой, которую изобразил художник. Варгиз подошел совсем близко к картине. Засмотревшись, он даже не вынул телефон из кармана брюк, чтобы, по своему обыкновению, сфотографировать.
Женщина в темном платье стояла в комнате без окон и держала клетку с канарейкой. От них, от клетки и от канарейки, исходило зеленовато-золотое свечение, пронизывавшее всю комнату. Я встала рядом с картиной, чтобы Варгиз заметил сходство. Мне кажется, сказала я, что я похожа на эту женщину в темном платье, черной шляпе, с волосами, убранными в пучок. Он кивнул и теперь уже не удержался от того, чтобы щелкнуть камерой на телефоне.
Действительно, похожи, сказал он. Знаешь, чем?
Чем?
Какой-то общей загадочностью. Посмотри, она стоит вполоборота к стене. Нормальные фигуры на картинах развернуты, наоборот, к зрителю. И смотрит она на канарейку, а не на нас. И как смотрит-то: из-под прикрытых век. Ни о чем не догадаешься, ни о чем эта женщина думает, ни откуда она взялась. И даже свет на картине берется непонятно откуда. От птицы, что ли.
Разве я загадочная? Я тебе все время пытаюсь рассказывать про свое советское детство.
Да, но при этом, при этом – не знаю, как тебе сказать, – ты что-то от меня утаиваешь. И от всех, наверно, скрываешь. (Он пожал плечами.) Но это ничего. Я не из тех, кто лезет кому-то в душу.
Я чуть было не рассказала ему, как в детстве хотела убежать в другую картину, картину Яблонской «Утро». Репродукцию этого полотна воспроизводил каждый советский учебник русского языка для того, чтобы школьники писали сочинения с описанием этой картины. Выглядела она так: пионерка, распахнув балконную дверь, делает зарядку. Ее комната с круглым столом и зеленью по стенам залита светом. Школьная форма и галстук свисают со стула, кровать не убрана, за балконом виднеется город, такой же радостный, как это утро и эта пионерка. В этом городе хочется жить. Всем нам, когда мы смотрели на репродукцию этой картины в учебнике, хотелось жить жизнью этой школьницы. Для этого, наверно, картина и была написана: чтобы пионеры хотели быть пионерами, хотели жить пионерской жизнью и думать о своем детстве как о счастье.
Еще у нас были журналы, «Костер» и «Пионер», хотела я сказать Варгизу. С повестями о Ленине и партизанах, с письмами активистов. Там были даже предвестники будущего – статьи об электронно-вычислительной технике. Были статьи и о том, как шить себе наряды и ухаживать за кожей – уступка мелкобуржуазным увлечениям девочек. Были разделы о шахматах, о путешествиях, о редких животных. И за какие-то четыре года – между тысяча девятьсот восемьдесят седьмым и тысяча девятьсот девяносто первым – вся эта вселенная с пионерскими традициями и рабочими династиями, вселенная звеньевых и горнистов, рухнула в тартарары и погребла под собой наше детство.
Но Варгиз был уже в другом зале, он бродил вдоль стен и фотографировал картины и скульптуры. Несмотря на его напористое и внезапное любопытство ко мне – несмотря на то что мы пришли сюда вместе и я стояла у него за спиной – он, наверное, уже начал забывать меня.
Но вдруг он позвал меня: иди сюда!
Я хотела подождать, не позовет ли он меня по имени, чтобы удостовериться, что он помнит, как меня зовут. Но он опять закричал: иди сюда! И я пошла, побоявшись, что персонал сделает нам замечание.