Если любишь
Шрифт:
У комбайна, привалившись к нему спиной и закрыв грязными ладонями лицо, стоял штурвальный. Одна штанина у него была сильно разорвана, голое колено как-то странно дергалось.
— Лешка, что взорвалось? — подлетела к штурвальному соломокопнильщица. — Что с тобой? Не ослепило?..
— Федора Максимовича… — не отвечая на ее вопрос, в каком-то странном оцепенении выдавил из себя штурвальный.
Механик лежал поодаль на стерне. Согнутая в локте рука его была подсунута под голову — будто прилег отдохнуть.
Орешку показалось удивительным лишь одно: с чего это отец улегся отдыхать не
— Лешка, чего ты стоишь! Беги за фельдшерицей! — крикнула соломокопнильщица.
Штурвальный дернулся, будто был приколочен к комбайну, и, оторвавшись, побежал к дороге неровными прыжками.
В руке у соломокопнильщицы был бинт: когда Орешек перевязывал ей поцарапанную ладонь и раздался взрыв, она зажала его в кулаке. Теперь этим бинтом, торопливо смотав его с ладони, она стала перевязывать голову Федора Максимовича.
— Больно, папа? Шибко? — спросил Орешек, беря отца за руку. Не за ту, что была под головой, а за другую, которая лежала на груди механика. Рука оказалась пугающе расслабленной, словно из нее вынули кости. Орешек почувствовал неладное, крикнул:
— Папка, чего ты молчишь?!
Соломокопнильщица тоже чувствовала, как безвольно качается у нее в руках голова Федора Максимовича, она видела, что по лицу его разливается мертвенная бледность, ей было страшно, однако до крика Орешка она продолжала бинтовать. Когда же Орешек закричал, требуя, чтобы отец отозвался, девушка, не помня себя, тоже выкрикнула:
— Убило твоего папку!
Убило! Орешек не понял всего ужаса случившегося, но все-таки ему стало жутко.
— Мама-а! — заорал он отчаянно и бросился бежать. Соломокопнильщица догнала, прижала его к себе.
Мальчик не вырывался, он сам теперь жался к девушке, потому что находил искреннее сочувствие своему недетски большому горю. Они сидели у хлебной полосы и плакали вместе.
Смерть отца была вызвана чистой случайностью: на комбайне взорвалась аккумуляторная батарея. А взрыв произошел потому, что штурвальный, помогая отцу, уронил на пластины аккумулятора гаечный ключ. Короткое замыкание — взрыв газов, скопившихся в батарее по недосмотру неопытного штурвального из-за того, что забило пылью пробки. Батарею разнесло в клочья, и кусок свинцовой пластины, как пуля, пробил отцу висок.
Но оттого, что смерть эта была до нелепости случайной, она была особенно страшной, невыносимой.
Когда штурвальный прибежал к фельдшерице и, задыхаясь, объявил, что с механиком стряслась беда, у Зинаиды Гавриловны все обмерло внутри. Достало силы лишь спросить:
— Он жив, Федя?
— Нет, прямо в висок!.. — бухнул штурвальный.
Зинаида Гавриловна медленно повалилась на стол, возле которого стояла.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После гибели отца, вероятно в результате нервного потрясения, Орешек стал часто прибаливать. Он сделался худеньким, бледным, вялым, постоянно жаловался на головные боли, с трудом учил уроки. К тому же у него начали появляться признаки куриной слепоты.
Зинаида Гавриловна испугалась того, что здоровье сына может окончательно нарушиться, и две зимы не пускала его в школу. Помог ли ему этот отдых, или что другое, но Орешек поправился, стал снова подвижным, веселым, озорным.
Зато сама Зинаида Гавриловна сильно сдала. Говорят, что сердечные раны лучше всего рубцует время. Душевный надлом фельдшерицы был, наверное, очень глубок. Зинаида Гавриловна не замкнулась в себе, не бросила работу. Наоборот, стала еще отзывчивее к больным, шла и ехала по первому зову, по-прежнему ласково улыбалась людям и сыну, но все сохла с годами. И все чаще Орешек, заставая мать врасплох, примечал в ее глазах боль и тоску.
Чем и как помочь матери — мальчик не знал. Если он спрашивал: «Мама, ты болеешь?» — мать гладила его по голове, говорила мягко: «Ничего, сынок, сейчас уже легче, скоро будет совсем хорошо…» Если Орешек пытался приласкаться, утешить мать, она обнимала его, осыпала поцелуями, потом брала на колени, предлагала: «Давай, сынок, споем что-нибудь веселое!» Если же мальчик тоже пригорюнивался, мать начинала щекотать его, затевала озорную возню.
Вернее всего действовало на мать одно средство: она любила, когда сын без понукания принимался за какое-либо домашнее дело. Тогда взгляд ее теплел, на лице появлялась улыбка. Жалея мать, стараясь сделать ей приятное, мальчик рано научился колоть дрова, качать воду из колодца, варить обед. Когда же подрос, то несмотря на насмешки товарищей и восторги досужих соседок («Ах, какой у тебя, Гавриловна, сынок — бабьим делом не брезгует!»), что было похуже насмешек, парнишка стал мыть в доме полы, стирать белье и доить корову.
Дружно жили мать с сыном. Помнилось, всего один-единственный раз возникла между ними обида.
— Ох, лучше бы ты, Федя, совсем не возвращался домой, чем так… — сказала мать, глянув на фотографию мужа.
— Нет, лучше возвратился!.. — ожесточенно закричал Орешек. — Тогда бы я папку не любил, а теперь люблю!.. Я обязательно как он буду! Механиком буду…
Зинаида Гавриловна поняла, что в подавленном своем состоянии забыла о сыне и допустила оплошность.
— Ты прав, сыночек! Хорошо, что папка вернулся. Прости, сынок, я сгоряча не то ляпнула.
С тех пор полное согласие царило в доме. Но Зинаида Гавриловна стала подумывать: а не слишком ли послушен мальчик? Конечно, это хорошо, что он во всем помогает ей по дому. Только скажи. Но именно поэтому и появилось беспокойство: не вырос бы он безвольным. Привыкнет безропотно подчиняться ей, а потом это может стать второй натурой. Она-то, конечно, никогда не будет помыкать им, но другие… Если не воспитается чувство сопротивления, Орешек ее станет таким мягким, что любой раскусит его без усилия. И может случиться так, что будет он вечным исполнителем чужой воли. Хорошо, если доброй воли. А если злой?.. И Зинаида Гавриловна не очень уж радовалась постоянному ладу в их доме.