Если покинешь меня
Шрифт:
— Буду с вами вполне откровенен, друг мой, — Конвей снял с пиджака Маркуса репейник и усадил старого профессора возле себя на ступени. — Ваше дело почти безнадежно. Вопрос был, собственно, решен положительно. Я нисколько не сомневался, что в зимнем семестре вы начнете читать лекции у нас в университете. Но неделю тому назад вопрос о вашем преподавании вновь был неожиданно поставлен на обсуждение ректората. Представитель министерства высказал ряд замечаний и сомнений…
Маркус смял пальцами головку репейника.
— Относительно моей научной компетенции?
— Что вы… Политической…
Профессор
— Но это, ведь это… неслыханно! Мое мировоззрение, моя научная ориентация, уже самый факт, что я эмигрировал… — Могучая шея профессора Маркуса побагровела, старик шумно дышал открытым ртом.
— Я говорил потом приватным образом с представителем министерства. Не сомневайтесь, как ваш старый друг я сделал все, что было возможно. Чиновник сказал мне, что в подобных случаях они запрашивают характеристику у лондонских представителей вашего Совета. Я не знаю почему, но отзыв был неблагоприятным…
Лодка пристала к противоположному берегу. Молодой человек вышел и подал руку девушке. Ее загорелое бедро блеснуло на солнце. Парочка уселась в траву. Девушка по-восточному скрестила ноги и чему-то засмеялась — будто пробежала молоточком по пластинкам ксилофона.
Профессор Маркус сгорбился, сцепил руки между коленями и сидел неподвижно в скорбной позе, вперив невидящие глаза в красиво выведенную белую надпись «Фрэнсис» на носу моторной лодки.
Где, собственно говоря, кроются корни этих катастрофических неудач?
Да, он выступал за идеи демократии, но его концепция отличалась от официальной! Плюралистическая система нескольких политических партий — такой он себе представлял подлинную демократию. Что же касается экономического устройства общества, то, по его, Маркуса, взглядам, в нем должно было справедливо сочетаться производство национализированных, частных и кооперированных предприятий с допуском свободной конкуренции этих трех секторов. Социализм? А почему бы нет! Но приспособленный к специфическим чехословацким условиям, то есть такой, который бы был прежде всего делом совести каждого отдельного индивидуума и служил бы всему обществу, а не одному классу.
Он, профессор Маркус, отвергал ложную театральность, демагогическое самовосхваление, ибо был убежден, что доброе дело не нуждается в рекламе, оно говорит само за себя. Был он неуступчивым в своих взглядах и не видел в том особой заслуги — человеческий дух не должен легко подчиняться насилию над собой, и, разумеется, общественный слой, который избран для того, чтобы пестовать дух, — уже этим самым предопределен к твердости. Он резко осуждал недостатки в характерах людей и преступления против морали, выступал против корыстолюбия, недисциплинированности, безделья. По зову совести он ополчался против всех этих пороков и здесь, в эмиграции. Он бичевал бы и сам себя за какой бы то ни было компромисс со своей совестью!
Что же, неужели был прав Капитан, сказав однажды, что он, Маркус, не жил настоящей жизнью, а лишь глядел на нее со стороны, будучи отгороженным стеклянной стеной?
Коллега Конвей сидел рядом с ним, но профессор прекрасно угадывал
— Моя жена умерла пятнадцать лет тому назад, — вдруг сказал Маркус без всякой связи с предыдущим. — С дочерью мы были большими друзьями, даже свои любовные тайны она поверяла мне. Она вышла замуж за инженера с задатками ученого. Этот человек после февраля вступил в коммунистическую партию. Образовалась страшная трещина в наших семейных отношениях: я перестал с ним разговаривать. Бланка, бедняжка, металась между мужем и мной. Думаю, что в конце концов она восприняла мой побег за границу как избавление. Но все же я знаю, что она временами плачет, глядя на мой пустой стул за столом. В день моего рождения Бланка делала бисквитный торт с кремом и ухитрялась доставать венгерское красное вино, хотя это было очень трудно. Знаю, что и теперь она тревожится, есть ли у меня теплое белье и не усилилась ли моя астма.
Конвей молча смотрел на его тяжелые веки и мешки под глазами.
— А внучке Бланка говорит: «Дедушка путешествует за границей, но скоро вернется».
Профессор следил за ласточками, стремительно опускавшимися к водной глади. Омочив белую грудку, они вновь возносились в небесную синь.
— Каждый человек в эмиграции, хочет он этого или нет, носит в себе свой родной край, свою покинутую любовь. Самые необычайные красоты чужбины, даже счастье, обретенное вдалеке, не могут выкорчевать корни, которыми ты навсегда привязан к родной земле. — Маркус посмотрел на соседа большими задумчивыми глазами. В них была глубокая печаль. — Методы, которыми меня здесь опорочили, — это позор для всей чехословацкой эмиграции, а также и для тех, кто ей помогает. Я уже, вероятно, слишком стар, чтобы оправиться от полученного удара.
Великие люди способны были постоять за свою правду при любых обстоятельствах, даже и на эшафоте. Я не великий человек, меня и не казнят, меня устранили без этой пышности. Но Бланка ждет напрасно; с таким проигрышем вернуться нельзя! Только бедное сердце отца возвратится тайно, против моей воли… Там, дома, оно тихо доживет свой век где-нибудь в укромном уголочке, ибо оно принадлежит только отчизне, и родина — сущность моего сердца, да, сердца, но не разума…
Вверх по течению пронеслась моторная лодка. Тянувшийся за ней треугольник волн растекался к берегам. Привязанная лодка профессора Конвея запрыгала, шлепая по воде то кормой, то носом.
— Пойдемте выпьем чаю. — Конвей положил руку на плечо профессора Маркуса.
26
Спираль лестницы, знакомый коридор. Гонзик нажал кнопку звонка. В дверях появилась фрау Губер.
Гонзик сразу почуял недоброе, что-то случилось: чужое, враждебное лицо, усталое и изнеможенное. Воспаленные глаза.
— Вы пришли убедиться, действительно ли он сидит?
Гонзик, не понимая, смотрит в строгое, холодное лицо.
— Вы о чем?..