Если суждено погибнуть
Шрифт:
— Милый, вставай! Ну!.. Ну пожалуйста, вставай!
Конь, храпя, лежал на льду.
— Вставай, милый! Ты же погибнешь, дурак! Уж примерз ко льду... Вставай!
Голос у Насморкова хоть и был сиплым, надсаженным, а проклюнулись в нем нежные уговаривающие нотки; конь прядал ушами, храпел, но не поднимался, в глазах его стояли слезы. Похоже, он уже не мог подняться. Минут десять Насморков, ежась от ветра, уговаривал его подняться, потом умолк и печально гладил большую заиндевелую морду с крупными ощеренными зубами. В глазах у Насморкова тоже появились слезы. Он жалел коня.
Отер
— Все. Отходил конь свое. Конец. — Он стащил с коня хомут, стянул чересседельник, покосился на сани с гробом. — Ну что, братцы, придется тащить сани на себе.
Из заднего ряда — снизу не было видно, кто говорил, — послышался недовольный голос:
— А что, может, гроб с телом — под лед, а? Чтобы и нам с ним не мучаться, и генерала не мучать... А?
У Насморкова задрожало лицо, он выдернул из прохудившейся варежки руку и сжал пальцы в кулак.
— Вот что положено за такие разговоры... Сейчас один раз двину, и сопатка у тебя станет такой же красной, как флаг над городом Иркутском. — Насморков не выдержал, всхлипнул.
Мимо шли люди — усталые, с опущенными головами, опирающиеся на винтовки. Оружия никто не бросал.
Неожиданно около Насморкова остановился усатый плечистый конник с заиндевелым лицом — таким заиндевелым, что непонятно было, как он еще не поморозился. Фамилия этого солдата была Самойлов, история сохранила эту фамилию. Самойлов шел с Каппелем от самой Самары. Он все понял с первого взгляда, вздохнул тяжело и слёз со своего маленького, мохнатого, зубастого конька...
Кинул повод Насморкову:
— Запрягай, земляк. Гроб бросать нельзя.
Идти до Мысовской оставалось пятьдесят верст, и многие эти версты не одолеют — просто не хватит сил — кто знает, вдруг не сумеет их одолеть и этот заиндевелый мужик с окающим, дрожащим, будто у мальчишки, голосом.
Насморков склонил перед Самойловым голову:
— Спасибо, земляк!
И вновь заколыхалось бескрайнее зеленое пространство, не имевшее, как казалось людям, ни конца, ни края. Розовые проплешины, недобро сиявшие в сером небе — признак того, что мороз будет еще сильнее, исчезли, вскоре наступила темнота: ночь упала на землю. стремительно, как занавес с оборванной веревкой.
Колонна отступающих не остановилась на ночлег — на льду это делать было нельзя, половина колонны тогда останется лежать посреди безбрежного пространства. Войцеховский, хоть и несведущ был в таких делах, но сообразил, как надо поступать, запретил ночной привал. Люди на ходу жевали, выгребая из карманов шинелей остатки сухарей, зерно, муку, отруби, ссыпали в рот старые, пропахшие патронным маслом крошки, на ходу сдали, крепко вцепившись пальцами в локоть товарища, идущего рядом, на ходу оправлялись — все на ходу.
Звенел под ногами лед, черное измученное небо качалось над головами, было слышно, как на далеком, оставленном армией берегу воют волки — пришли поживиться тем, кого не смогли похоронить. Хорошо, у нескольких хозяйственных мужиков оказались с собою заранее припасенные факелы. Слабо потрескивающий на морозе огонь покачивался теперь над головами, освещая лед, не давая ногам угодить в какую-нибудь запорошенную, запечатанную снегом рыбацкую либо звероловную лунку. Надсаженно хрипели глотки, под зеленым глубоким льдом иногда возникали черные тени, неспешно уходили в сторону — то ли байкальские водяные дивились несмети людей, объявившихся вдруг на замерзшем озере, то ли лед имел на глубине сложенные напластования и они рождали такие диковинные тени, то ли происходило что-то еще, непонятное.
Самойлов, оставшись без лошади, быстро захромал, шел теперь, раскачиваясь в обе стороны сразу, опирался на руку Демкина, надорванное дыхание с трудом вырывалось у него изо рта.
— Держись, брат, — подбадривал его солдат Демкин, — осталось совсем немного. Утром, говорят, мы уже будем в Мысовской.
— М-да, — хрипел в ответ Самойлов, — если живы будем...
— Выжить нам, земляк, надо обязательно. Немного ведь осталось. Это надо же... — Демкин удивленно качал головой, — мы с тобой от самой Волги топаем, друг дружку поддерживаем, и сохранилось нас, целых, не полегших, с той поры ноль целых хрен десятых. Это сколько же мы оставили позади километров? Ежели считать с Волги... А, Самойлов?
Самойлов хрипел в ответ что-то невнятное, цеплялся покрепче пальцами в рукав Демкина, а словоохотливый Демкин, окутываясь паром, все говорил, говорил, кренился вперед корпусом — тяжелая голова у него перевешивала тело. Демкин сопротивлялся этому, шаркал подошвами по льду, морщился, когда ветер швырял ему в лицо жесткую льдистую крупу. Ему казалось, что своими разговорами поддерживает жизнь в Самойлове, себе самом, и как только его голос угаснет, перестанет звучать — тогда все: и сам он упадет на лед, и Самойлов свалится вместе с ним.
— Верст этак... ну, тысчонок семь, наверное, позади осталось... А, земляк? Или того больше — тысяч восемь... А?
В ответ Самойлов вновь окутался клубом пара, из горла у него вырвалось что-то невнятное, заморенное, он подскользнулся и, если бы не Демкин, упал бы.
Колонна каппелевцев упрямо двигалась на восток...
Головной отряд каппелевцев достиг Мысовской на рассвете — в черном небе появилась жемчужная сыпь, растеклась по своду. Стало легче дышать.
Демкин, ступив на твердую землю, послушав, как в Мысовской лают собаки, отер нос рукавом шинели, перекрестился и заплакал. Самойлов тоже заплакал — креститься у него не было сил. Прошептал лишь тихо, давясь морозным воздухом:
— Прости меня, Господи, грешного...
Колонна каппелевцев, скрипя снегом, вползла на берег. Около Самойлова на землю упал небольшой, похожий на недокормленного мальчишку солдатик, зарылся нестриженой головой в снег; ветхая, изношенная до бумажной толщины папаха сорвалась с его головы, отлетела в сторону. Спина у солдатика задергалась, он заныл, заскулил тоненько, по-птичьи, потом простонал, примерзая лицом к насту:
— Неужели дошли, а?
Демкин с гудом выбил из себя дыхание и прохрипел: