Если ты есть
Шрифт:
Соседка допила кофе, Скомкала пустую пачку из-под сигарет.
Подбородок, повернутый в ее сторону, — последняя капля светскости, которую могла Агни выдавить из себя, — закаменел, устал.
Болтовня ее, перемежающаяся долгими паузами, затяжками, взглядами в сторону мучимых жарой рабочих, болтовня, бесцветная и сухая, словно шелушащаяся, омертвелая кожа, не исцеляла, не прогоняла картинки.
Картинки вспыхивали по-прежнему, словно Агни была одна. Яркие слайды прошлого, механическое наваждение. Окостенелый автоматизм памяти, тасуя их где-то в глубине, выбрасывал на поверхность одну за другой лучезарные, глянцевые, ранящие былым светом: она и Колеев на ступеньках какого-то бара, полупьяные, пижонящие друг перед другом, что не слабо им
Картинки сменяли друг друга, болимыми отпечатками расцвечивали сознание. Первая в ряду вспыхивала утром, как только Агни высвобождалась из сна.
…Колеев, тихонько наигрывающий без слов свои песни…
Данте определил предателей в последний, девятый, круг ада. Среди многочисленных разновидностей предательства есть и такое: выманить человека в мир, позвать из небытия, взвалив груз жизни, бремена тяжкие, не всеми выносимые, — и бросить, увильнуть.
А как он его звал, младенца, какими словами! И музыкой. Словно вытягивал свирелевой нежной нитью из довременной пучины.
Материализованное его слово сейчас пригрелось на руках, наконец-то заснув, посасывая пустышку. Материализованная ее молитва.
Материализованное следствие чужой похоти. Красивой похоти и мелодичной лжи.
— Тебе ужинать не пора? Хочешь, я у тебя на кухне похозяйничаю, приготовлю что-нибудь? — предложила соседка. Агни помотала головой.
— Не стесняйся! Давай по-свойски. Мне, честно говоря, иногда скучно бывает готовить на одну себя.
— Нет. Я ужинаю гораздо позже.
Она не могла сказать, что приготовлять не из чего. И разделить с ней трапезу соседка вряд ли бы согласилась: уже давно Агни питалась тем же, что и младенец, — смесями «Малютка», «Малыш», «Бона», — лишь всухомятку, не превращая их в молоко, а зачерпывая прямо из коробки сладковатый белый порошок. Не из экономии — детская пища не дешева, — зато не нужно часто ходить в магазин, чистить, готовить, мыть… совершать все те мелкие физические усилия, которые были невмоготу ныне. Только на младенца хватало скупых хозяйственных сил, но не на себя.
Совсем недавно судьба одарила ее еще одним сюрпризом — низким, как подзатыльник сбитому с ног человеку. Агни вернули из сувенирной лавки все ее работы, сказав, что они не пользуются больше спросом у покупателя. Ничтожное огорчение — по сравнению с главным, — слабый укол, но жить становилось не на что.
Прежде Агни решала материальную проблему просто: дней пять-шесть в месяц не вылезала из голубой глины, лепила маски людей, зверюшек, лохматые морды фольклорной нечисти, причудливые сплетения безличных, рвущихся вверх ветвистых сил. Денег от их продажи хватало, чтобы существовать, без излишеств, но с должной мерой цивилизованного достоинства. Теперь, возвращая работы, ей пояснили, что маски у нее слишком зловещие и это отпугивает покупателя. Агни и прежде лепила монстров, недотыкомок и вампиров, не специально — она никогда не задавала себе определенной цели, а просто разминала, гладила глину, предоставляя полную свободу пальцам, и пальцы вытаскивали на свет что-нибудь страшненькое, лирическое или смешное, — но прежних монстров раскупали. В последней же партии, которая лепилась с младенцем под сердцем и во имя младенца — на будущие распашонки, «малыши» и «боны», — в последней глиняной компании, окрашенной соответствующей погодой ее души, монстры и бесенята, видимо, стали иными.
«Скоро есть будет нечего. Когда нечего будет есть, ослабнет тело, мысли, память, и яркость картинок притупится».
«Только бы Таня не приезжала. Если узнает, что есть нечего, приедет обязательно».
Таня грозилась приехать на недельку — если выберется. Но могла и не выбраться: кроме Агни, крестников у нее человек десять, да и, помимо крестных детей, хватает очагов приложения опеки и заботы. В данное время она ухаживала за семидесятипятилетней родственницей, больной прогрессирующим склерозом.
Агни любила Таню больше всех встреченных в жизни женщин, и никому не приходилось ей лгать больше, чем Тане. «Ты причащалась? — спрашивала Таня. — Беременным нужно причащаться как можно чаще». — «Да. На прошлой неделе». — «А акафист Федоровской Божьей Матери читаешь? Раз в день обязательно, это минимум. И в роддом с собой нужно взять, и до самого конца читать». — «Да, читаю. Возьму».
Агни надумала было делать кесарево сечение. Родовые муки, конечно, интересно, как все неизведанное, но хотелось пролистнуть эти страницы судьбы не читая, поступиться любознательностью, избавив себя хотя бы от телесных страстей, заснуть и проснуться, а рядом уже младенец… Она уже договорилась в больнице, как вдруг возбужденно-строгий Танин голос по телефону приказал: «Никакого кесарева, слышишь? Я ездила вчера к своему начальству, и он сказал: ни в коем случае, рожать нормальным путем, все будет в порядке!» «Начальством» Таня называла по телефону духовника. Не из фамильярности, а для конспирации. (По телефону она не употребляла многих слов и не разрешала употреблять звонившим ей. Особенно доставалось тем, кто произносил «книга».)
«Ты хочешь, чтобы меня посадили? Меня и так посадят, все к тому идет, но зачем же так скоро?!..» Нельзя было говорить «храм», «служба», «причастие»… Духовным отцом ее был один из самых авторитетных в православном мире старцев. Таня ездила к нему по любому вопросу своей жизни, а окрестив Агни и убедившись, что та не спешит заводить себе духовника, не желает никого слушаться, кроме своего непросветленного рассудка, стала возить с собой и вопросы, касающиеся крестницы. «Так что никакого кесарева — ты поняла?!» Чтобы не спорить с Таней, Агни пробормотала что-то невнятное. Она ни секунды не колебалась в решении родить неестественным, нехристианским путем (увильнуть от наказания, данного Еве и всем ее дочерям за первородный грех), но на следующее утро после Таниного звонка младенец, словно испугавшись нарушить волю старца, резко запросился наружу, на две недели раньше срока.
Старец оказался прав: роды прошли нормально…
Больше лгать Тане нельзя. Она приедет — истовая, напористо, агрессивно духовная (если только такое словосочетание имеет право быть), с белоснежной прядью в покрытых платком волосах, с мешком детских одежек; по ее словам, они стеклись к ней сами со всех сторон, как раз к родам Агни, приедет, чтобы крестить младенца, и тут Агни скажет, что младенца крестить не будет. И сама не переступит больше порог храма. Никогда.
Терять Таню — терять очень многое. Порывая с ней — пока мысленно, — Агни чувствовала себя неблагодарной скотиной и уже скучала по ней, заранее, на годы вперед без нее скучала. Но не рвать нельзя. Отказ крестить младенца будет для Тани той последней каплей, тем предательством веры, после которого никаких отношений между ними уже не выстроить.
Агни не носила больше креста. С тех пор как ее заставили снять крест в приемном покое роддома, он лежал в верхнем ящике письменного стола. Вместе с Таниным Евангелием и Таниными четками из черных бусин.
Пласт ненависти, неизбывный, раздавливающий грудную клетку, и христианский путь всепрощения и любви — несовместимы. (Скажет она Тане. Несовместимы.) Никогда Агни не сможет стать христианкой. Никогда не сможет простить оборотня, светло и бессмысленно улыбнуться ему. Утреннее правило, Псалтырь, беседы со старцем, посты — все это так мало, и хрупко, и несерьезно в сравнении с ее ненавистью.