Если ты есть
Шрифт:
— Пошли его просто ко всем чертям. И не думай больше.
— Уже послала. Прокляла его, когда уходила в последний раз.
— А вот таких вещей делать не надо. Агни зло рассмеялась.
— Думаешь, это чем-то его задело? Так, шевеление воздуха. Его невозможно задеть, уязвить — ничем. Можно только уничтожить физически.
— Я имел в виду: не надо прежде всего для тебя. Нельзя проклинать, нельзя мстить, нельзя отвечать ударом на удар. Потому что сам становишься этим проклятием, этим ударом. Превращаешься в комок злобы.
«Было бы неплохо… Превратиться в комок злой глины,
— …И потом, если он, как ты говоришь, сатана…
— Не сатана, — поправила Агни, — орудие сатаны.
— Один черт. Если он такой страшный, значит, его накажут. Там. — Он приподнял веки. — Зачем суетиться?
— Мне бы твою уверенность! — Агни язвительно оживилась. — Как здорово ты осведомлен о том, что будет там! Прямо как Таня, моя крестная. Она все про тот свет знает: как там и кто где. Толстой в аду. Гоголь и Достоевский — в раю. Сэлинджер пойдет в ад… Еще там, в аду, есть специальный ров для некрещенных детей и абортов. Все аборты в возрасте тридцати трех лет, ждут, с немым укором в глазах, родителей… А я вот совсем не знаю, как там. Может быть, наоборот, его наградят и повысят. По своему ведомству. За то, что хорошо выполнял порученное.
— О-о-о-о!.. — Митя заерзал головой по стене, теряя терпение. — Тем более, к чему твое жалкое наказание, если там его наградят?! Кто из нас двоих идиот?..
«К чему?»
Митя устал от разговора с ней. Вспотел, как от физической работы. Когда-то он был поджарым, двужильным, мог не спать двое суток подряд. Здорово бегал и мастерски дрался. Сегодня она его доконала. Пустой разговор. Видимость разговора. Потому что все, что он говорит ей, она могла бы сказать сама. И говорила уже себе, говорила…
— Давай завяжем этот дурацкий разговор? — предложил Митя. — Давай я музыку лучше заведу. Ты что хочешь? Он дотянулся до магнитофона.
— Он… полый внутри, понимаешь… Как классическая нечистая сила… Митя растерянно обернулся.
— Ну, брось.
— Каждое его слово — ложь… он не знает, что такое боль… отчаяние… просто не чувствовал никогда ничего такого…
— Брось, брось. — Он прижимал ее голову к родным отворотам халата.
— …Узнав, что была наложницей беса, надо удавиться… из отвращения к себе…
— Все мы наложники беса, ты что, не знала? И я тоже. Перестань.
— Не все… не так…
— Мне даже вколоть в тебя ничего нельзя теперь. Ни напоить. Ничем нельзя оглушить, как рыбу, — ты ведь не одна теперь. Забыла?.. Сколько ей уже, зверюшке твоей?
— Два месяца… Врачи говорят — нельзя беременность при такой депрессии…
— Врачи — дураки. Но депрессия тебе ни к чему — в этом они правы.
— Ты — дурак. Может родиться урод…
— Урод уже родился. Тридцать лет назад. Хуже быть не может.
Митя щелкнул магнитофоном.
— Если тебе все равно, я заведу свое любимое.
— Я ведь не только за себя… Ты же сам знаешь: одна из его жен, пожив с ним, ушла в монастырь. Правда, вернулась через месяц, как и ты, но ведь порыв — был… Другая любила его всю жизнь и сошла с ума. Самая первая его любовь. Теперь совсем седая и сумасшедшая…
— Третья — вышла замуж за австрийского консула. Четвертая — разбила на днях машину и тут же купила новую. Прям — Синяя Борода! В комнату вошел третьим знакомый негромкий голос:
Она вещи собрала, сказала тоненько:а что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою…— Пойду чай поставлю. Сегодня у меня даже сахар есть — тебе повезло!
Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,а что у папы у ея топтун под окнами…Митя сходил на кухню и вернулся.
— Вот — человек. — Митя кивнул на голос. — И мне, честно говоря, не важно, как он там жил. Тоже, кстати, несколько жен было. А важно, что песни его — бывало такое — удерживали на плаву, когда ничего больше не держало. Ничего перед глазами не маячило, «окромя веревки да мыла». А ты с твоей сулемой дурацкой могла бы подумать, хоть на минуточку, так вот, встряхнуть дурной головой и подумать: а может быть, есть люди, которых и его песни держат? Ведь могут же быть такие, а?..
Агни не ответила.
— Ты давай садись поудобнее.
Митя протянул ей руку. Агни пересела с дивана на ковер. Чаепития здесь совершались по-восточному, на полу. Он пристроил ей под спину и локоть по подушке.
Агни потянулась к лежащей, как и все остальное, в пыли, старинной тяжелой Библии. Раскрыла наугад, словно гадая.
«И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется».
Интересно, если б вдруг оказалось, что произносивший эти слова в свободное от проповедей время лгал, двоедушествовал, распутничал… Мите это было бы тоже не важно, он так же держал бы эту книгу у изголовья?
Держал бы?..
— Ты просто слишком много от него требуешь. Он бард, поэт. А не святой, не гуру.
Еще какой гуру. В его квартире тесно от косяков молодежи, и не слишком молодых, и свежевыпущенных из дурки, и все спрашивают, как жить.
— А с поэта надо требовать не больше, а меньше, чем с обыкновенного человека. Это не только мое мнение. Кажется, Юнг считал, что фраза Пушкина: «И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он», — научно обоснованна. У поэта не хватает энергии на то, чтобы творить шедевры и оставаться приличным человеком. Одно из двух: творец или благонравный семьянин, совместить то и то невозможно:
Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,в Останкино, где Титан-кино,там работает она билетершею,у дверей стоит, вся замерзшая…Митя принес чайник и две чашки. Откуда-то у него сохранился старинный фарфор. В чай вместе с заваркой высыпал пахучих трав, и получился пряный, знойный напиток.
Он выключил верхний свет и зажег низко болтающуюся над полом лампочку в бумажном оранжевом абажуре.
Лампочка качалась взад-вперед, полосовала стены мягкими тенями.