Если ты есть
Шрифт:
Бегство не удалось. Он писал ей через день и звонил каждый вечер в убогую деревянную гостиницу, полную «бичей» и скучающих командированных.
Северный портовый город. Полярный день. Постоянное монотонное солнце. Ветер, от которого ломит виски.
«Душа моя, милая моя девочка!..Такое блаженное и грустное все вокруг — словно ты и не уезжала, а, наоборот, вот-вот должна приехать. Чувствую пространство между нашими городами так, будто оно сплющилось, и мы обнимаем друг друга, голые, и твоя грудь не отрывается от моего тела. И в то же время 1000 км между нами, тоска… Твое незримое постоянное присутствие в эти дни дарит меня впечатлениями настолько яркими и настоящими, что не хочется никого видеть, ни выходить на улицу, ни даже читать. Ты миришься с врагами — я в какие-то минуты чуть не плачу от любви к случайному своему собеседнику. К соседям. К незнакомым людям в троллейбусе. Не знаю, как и чем живу в эти дни, кроме любви, Ах да, пишу… Хочется читать тебе стихи —
Агни возвращалась с работы, а письма его — драгоценные прямоугольники, настой слов, частые, редкостные — ждали на покрывале гостиничной кровати.
Он писал всегда красной пастой.
В одном номере с ней жила медсестра-массажистка. Платинововолосая девица с рысьими глазами, томящаяся бесконечными солнечными вечерами от безделья. Запас ее слов был беден, но выразителен. К Агни, попривыкнув и полюбив, она обращалась одним из двух словосочетаний: «Проститутка!» (гнев, обида, оклик, кокетство) и «охуительная женщина!» (приязнь, восторг, наивысшее одобрение). Вечерами она приставала с расспросами, мешала писать, капризно настаивала, чтобы Агни прочитала ей то, что пишет, а также то, что пишет ей Колеев, в противном случае грозясь никогда от нее не отстать…
«…Помнишь, как мы сидели с тобой в убогом баре-поплавке, молча, я правой рукой тянула коктейль, а левая обнимала тебя, слегка, почти не касаясь, и эта рука говорила, и я, целиком, говорила, как заклинание, как тихую молитву: „я не обижу тебя“, „малыш“, „не дай Бог когда-нибудь принести тебе мрак и боль“, „свет и защита — не дай Бог когда-нибудь стать для тебя иным…“ Я знаю, что принесу тебе и иное — от боли на этом свете не скрыться, но знай: иное это будет не от меня. Кто ты? Покой и доверие. Ласковая свобода… Ты — воздух. Летишь, куда тебе вздумается, свободно, и в тебе самом можно парить, раскинув руки… (А знак моей натуры — огонь, который, как известно, только с воздухом сочетается благотворно.) Ты — мое второе крещение. Крещение духом в живой и теплой, благосклонно соединенной с моей, плоти… Кстати, ты мой первый мужчина. Да-да. Первый после крещения, а крещение, как уверяет моя Таня, возвращает девственность. Как замечательно, что до тебя у меня никого не было…»
«Ты видела, как летают птицы? Что за сила движет их крыльями? Ведь всякий их взмах несознателен. Я не знаю, что за сила полнит меня тобой и тянет мою душу к твоей… Когда мы встретились, я умирал, в полном смысле слова. Полгода не шли ни стихи, ни музыка, не мог разговаривать и видеть жену, пьяные друзья казались мельтешащими вокруг персонажами с полотен Босха, почти постоянная, наподобие зубной, боль — боль и тошнота от любого прикосновения жизни. И тут — словно рука, протянувшаяся мне в помощь с небес, милость, судьба — ты. Спасибо тебе… Пишу тебе сейчас в том состоянии духа, в котором обычно пишу стихи. Острая, на грани слез, смесь грусти и радости. Слова даются трудно, слезно, хочется говорить сразу обо всем — и что думал, и что чувствовал, и что видел, — все это комом стоит в горле. И не выходит. Целую тебя и жалею, что это всего лишь эпистолярная формула, и нельзя в самом деле прижать тебя к себе всем телом, целовать, целовать…»
Белокурая девица все не вылезала из четырех гостиничных стен. Непонятно было, зачем она приехала и отчего так долго не уезжает назад. Ни один из бичей и командированных, предлагавших красиво провести вечер, ее не привлек. (Агни так мечтала, чтобы хоть кто-то ей понравился и уволакивал по вечерам, а еще лучше и на ночь.) Она взяла с собой книгу, по-видимому, для нее дорогую, и читала по 5—10 страниц в день. Томас Манн, «Волшебная гора». Гораздо дольше, отложив книгу в сторону, она рассматривала себя в зеркало. «Я ангел! — воскликнула она как-то. — У меня белокурые волосы. Я поняла сейчас, что я ангел! — хохотнув, победительно взглянула на Агни. — Я в папу. Папа у меня замечательный! Такой красавец! Ему все-все все равно! Мне все равно, но если увеличить это в миллион раз… И он постоянно разбивается на машинах. Такой дурак!»
Постепенно медсестра стала сквозной темой их писем. Агни даже выпросила у нее фотографию и послала Колееву: жеманный прогиб плеча, поднятые к вискам локоны, рысьи глаза — чтобы он видел, с кем она живет изо дня в день и вынуждена говорить о нем, ибо без разговора о нем соседка не даст ей заснуть, не даст уйти в письма…
«…Но не слишком ли много о нашей милой красавице? Вообще, я заметил, что когда переписываются двое, то обязательно в их письмах обнаруживается третий персонаж, чья жизнь становится как бы побочным сюжетом на фоне основного. Получается, что так, при „третьем“, легче говорить друг с другом — есть иллюзия расстояния между двумя, сближенными почти вплотную, а тут вполглаза замечаешь кого-то совсем другого рядом — и появляется та блаженная неловкость, когда не оторваться друг от друга, но и нельзя показывать виду, что друг от друга не оторваться…»
«…Ты знаешь, как я отношусь к матерным словам, подшучиваешь над моей пуританской нетерпимостью, когда я прошу изымать при мне сильные словесные жесты из твоего лексикона. Действительно, мат для меня — словно мазок по душе чем-то зловонным, и даже жизнь в экспедициях, где за брезентовой стенкой палатки круглые сутки лилась речь рабочих-бичей, не приучила, не излечила от этой изнеженности… Но вот моя медсестра! Или из уст девушки-цветка слова эти звучат по-другому, теряют свою тошнотворность? Я упиваюсь ее речью. Я не знала прежде, что подобными словами выражают и что-то замечательное, прекрасное».
Его письма сыпались чудесным дождем на линялое покрывало гостиничной койки. Даже соседка, раскованная и наглая, благоговейно вытягивала лицо при виде очередного из них.
«…Ты моя милая. Смотри, какое слово живое, наше с тобой: „ми“ — сжимается горло, звук словно бы обостряется, истончается, режет — „ла“ — слышишь, как язык, произнося „л“, легонько ударяется о нёбо (небо?) и переходит в протяжное, долгое „а“ — в плоское пространство разлуки и непрерывной внутренней связи, белую равнину, где нет эха, потому что само пространство и есть твой (мой, неважно) голос и „я“ — это и я (ты), и ты (я), и — знаешь, как при произнесении „]“ складывается язык? — он выгибается, спинкой касаясь нёба, самой высокой точки, купола, касаясь неощутимо, не плотью своей, но дрожью плоти, и уже нет пространства, „а“ конечное съедено, скомкано, как простыня, которую вдруг я увидел так отчетливо, словно сквозь уменьшающие линзы, — скомканная простыня в утреннем свете, узкая — как мы помещались на этом куске ткани вдвоем? — узкая и жалобная, а не аккуратно разглаженная, семейная… Ты моя милая. Не грусти. Пишу так, потому что самому грустно… Письма твои уж больно коротки. Хочется пить твою речь, захлебываясь, долго, не отрывая губ, а слова каплют по капле, как вода в Бахчисарайском фонтане. Словно ты — Гирей, а я — безвременно почившая Мария…»
«…Я сбежала в страхе и панике, захлебнувшись твоим светом… Нам нужно расстаться, необходимо, ибо ты женат, но нам нельзя расставаться, вот в чем дело! Все говорит за то, что мы встретились не просто так. Расстаться — значит рубить верхушку дерева Судьбы. А не боковые его ветви. (Дерево будет расти и с отрубленной верхушкой, изогнется — и будет расти дальше, но прежней, могущей быть высоты не достигнет, к тому же будет кривое.) Мы оба — судьбинные существа друг для друга, учителя, ученики, помощники, спутники на высших дорогах тех. Нельзя рвать…» Агни писала, и вдруг сами собой начинали выпадать из ее речи знаки препинания, как в авангардистской прозе, хотя она никогда не была любителем авангардистской прозы — просто свет, тепло, благодарность исходили из нее единым потоком, не дробясь на абзацы и фразы, — «…это больше чем отношения между мужчиной и женщиной больше чем вообще отношения больше и потому не страшно но как объяснить слова ничто музыкой бы объясняться с тобой ненаглядная моя бесконечная судьба балда обезьяна господи мы такие разные почти антиподы но высоко-высоко наступает слияние и при любом нашем столкновении несогласии стычке нужно только поднять глаза вверх…»
«Ты действительно другая, и я никогда не думал, что чувство Другого может быть настолько прекрасно и обнажено. Не сердись, когда я дразню тебя: мои литературные вкусы и пристрастия — все-таки нечто внешнее по отношению к человеческому теплу. Думаю, что и у тебя тоже. С какой-то точки нашей близости, с нашего высокого — без кавычек — родства — все это шелуха, помойка на заднем дворе, куда я смотрел сегодня утром, когда варил кофе: там были бочки, много беспорядочно сваленных в кучу бочонков — наверное, из-под соленых огурцов. Или другого гнилья, до которого нет дела нам… В последние несколько лет я словно остановился. До этого — плыл, рвался, спешил, и вот — родная гавань, тихая вода прилива, финиш, тепло гниющих снастей… До встречи с тобой, моя милая. Сейчас я опять возвращаюсь к прежнему состоянию, напрягаясь и цепенея, как зверь перед прыжком. Нет, не случайно встретились мы. В тебе есть тоже что-то „звериное“, заставляющее рваться вперед. Двигаться прыжками — то застывая неподвижно на месте, то живой дугой прянув в воздух… Тоскую о тебе. Думаю и вспоминаю, и, даже когда не думаю, все равно помню, Конечно, состояние, мало похожее на счастье. Что значит: „Любящий разлукой счастлив?“ Кто это сказал? М. б., я сам придумал сейчас, м. б., вспомнил — не знаю откуда. Творчество тем для меня и замечательно, что иногда я могу повторять чужие слова, поражаясь их „своему“ звучанию, — и это состояние куда более высокое и радостное, нежели, тщась оставить на „стеклах вечности“ свой пыльный росчерк, придумывать что-то свое, из себя, из ничто — в ничто. Из света в сумрак переход. Зачем, если свет кругом нас. Только зажмуривайся… Целую тебя и вижу лицо твое — раскрывшееся, когда как-то дивно расширяются глаза — и тень улыбки, еще не сама улыбка, но ее пред-существование, и я не знаю, улыбнешься ты или погасишь улыбку, станешь серьезной, сосредоточенной и притянешь мою голову к себе…»