Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
1996
“Чужой по языку и с виду…”
В 1993 году Александру Сопровскому исполнилось бы сорок. Мы дружили двадцать лет. Периоды охлаждения неизбежны за время такого долгого знакомства. Когда это случалось и привязанность и раскаяние давали о себе знать, я утешал себя тем, что непременно скажу где-нибудь при большом стечении народа заздравную речь к его сорокалетию. Сегодня и повод другой, и слова другие.
Сопровский был очень цельным, всегда верным себе и чрезвычайно разнообразным человеком. Именно его разнообразие сбивало с толку при поверхностном знакомстве. Торжественный – иногда до смешного – поэт, считали одни. Безобразник, уверяли другие. Одержимый антисоветчик,
Цельность Александра Сопровского состояла в том, что, будучи человеком по-подростковому непосредственным и азартным – играл ли он в шахматы или конспектировал ученую книгу, – он постоянно держал в уме очень жесткую шкалу мировоззренческих оценок.
Несколько лет назад на одном празднестве Александр Сопровский, Лев Рубинштейн и я вышли на балкон. Я стал свидетелем такого разговора.
– Как же я люблю этот стиль, – сказал концептуалист Рубинштейн, показав на сталинский дом напротив. – Даже не знаю, как его назвать…
– Вообще-то такой стиль называется говном, – сказал Сопровский. После чего, вторя Рубинштейну, перешел к восхищенному обсуждению отличительных черт советской архитектуры.
Чуть ли не средневековая регламентированность поведения причиняла ему, по его же признанию, много неудобств. Но ничего сделать с собой он не мог. Вкусовое одиночество, как я сейчас понимаю, было для него обычным состоянием. Вкусовая взаимность – праздничным исключением.
Случайный, но наглядный пример. Сопровскому нравилось, как Сергей Юрский читает стихи. Однажды в Ленинграде на мраморной лестнице какого-то клуба Саша столкнулся лицом к лицу с любимым актером, который в толпе поклонников шел к выходу после поэтического спектакля. К вящему изумлению окружающих, Сопровский очень серьезно отвесил Юрскому совершенно допотопный поклон. Ни на секунду не замешкавшись, Юрский отвечал ему тем же. Эту встречу двух благовоспитанных артистов Сопровский вспоминал потом с одобрением: “Сразу видно порядочного человека!”
Одна из главных примет современного культурного быта (вероятно, не только культурного) заимствована из быта лагерного. Называется “понт”. В этой науке Сопровский “сердцем милый был невежда”. Сделать много и остаться незамеченным – это больше походило на Сопровского. “Про батарею Тушина было забыто”, – говорил он в таких случаях. Дело даже не в пресловутой скромности, а в неумении вписаться в советскую обрядность. Он разом увядал и терялся от натужной непринужденности нынешних раутов, где как раз и пробивает час понта.
Я с трудом уговорил его не уходить вместе со мной после им же организованного первого в стране вечера памяти Александра Галича. “Погоди, – убеждал я его, – будет банкет”. Как я узнал позже, Саше все-таки бокал-другой налили, правда не в первую очередь и за чьими-то спинами.
Чужим, без надрыва и с трезвой горечью, называл он себя в стихах не раз. Он и был им, но угрюмым не стал. Кто знал его, помнит знаменитый сопровский смех, от которого дребезжали стекла в комнате и озирались прохожие на улице. Помянуть его бодрость духа необходимо. Проще всего сказать, что источником бодрости было мужество, – и это будет правильно. Но все-таки ближе к истине, на мой взгляд, назвать причиной этой бодрости чувство благодарности, как мало кому присущее Сопровскому. Он был самого высокого мнения о бытии, был признательным свидетелем мира, ничего от него не требовал и поэтому радовался каждой малости, будь то хорошая погода, свободная десятка или увлекательный разговор.
Он непредвзято, потому что творчески, относился к жизни. Сентенций Сопровский на дух не переносил, но однажды довольно строго сказал дочери: “Никогда не повторяй чужих мнений”.
Поэтому так трудно уживался он с интеллигенцией – этим глашатаем общих мест. На манерные восклицания: “Нет власти не от Бога” – он отвечал: “Не от Бога – значит, не власть”. Когда какой-нибудь интеллигент, дорожа “лица необщим выраженьем”, говорил, что не верит в перестройку, Сопровский отвечал, что “перестройка не Господь, чтобы в нее верить, ею надо пользоваться”. Он был возвышеннее интеллигента, когда речь шла о возвышенном, ибо имел сильное воображение, и деловитей его, когда речь шла о делах этого мира. В его жизни были хорошие и плохие времена, сам он бывал лучше или хуже, но чем он никогда не грешил – это смешением понятий, оправдывающим прозябание.
Его принципиальная непредвзятость во взаимоотношениях с людьми проявлялась в простодушии почти неправдоподобном. У нас с ним шло двадцатилетнее препирательство: кто лучше разбирается в людях. В молодости мы с ним подолгу гуляли вечерами по городу. Когда у Саши кончалось курево – а курил Сопровский “Беломор”, – он начинал спрашивать у всех прохожих без разбора. А я трезво предсказывал, кто даст ему закурить, а кто – нет. Обычно мои прогнозы сбывались, но иногда самый, на мой взгляд, неподходящий человек ссужал его “Беломором” чуть ли не фабрики Урицкого… Лучше в людях разбирался все-таки я. Но ближе к истине был Сопровский. Потому что я исходил из соображений правила, а он верил в исключение из правил. А именно на исключение из правил все мы уповаем.
Говорят, что успех портит. Это верно, когда речь идет о человеке с неразвитым чувством собственного достоинства. Такой человек невысокого мнения о себе и поэтому кроток, пока безвестен. А сегодня ему улыбается удача – и руки начинают дрожать и голова кружиться, как от ворованного. А завтра он свыкается со своей удачливостью и пробует хамить.
С Сопровским происходило прямо противоположное: он знал себе цену, нервничал, когда его недооценивали, и становился весел и спокоен, точно ему вернули его законное, когда заслуги его признавались.
Я все время хожу вокруг да около тайны этой жизни, но мне придется описать еще один круг, который, может быть, даст представление о главном в Александре Сопровском. Речь пойдет о пользе.
Один начальник географической партии с одобрением рассказал мне о шофере, который от него уволился, несмотря на хорошие заработки. “Воздухом вы занимаетесь”, – объяснил свой уход шофер. Экспедиция, кажется, считала перекрестки в населенных пунктах Закавказья. Так вот, Сопровский занимался главным образом воздухом. Пользу его жизни трудно потрогать руками.
Он мог отложить все дела и часами просвещать по телефону малознакомого рабочего, если находил в нем проблески искренней встревоженной мысли. О чем они там говорили – навсегда осталось между ними. Своему новому другу, молодому поэту, написавшему полтора десятка стихотворений, вместе со стихотворениями он возвращал толстую тетрадь со своими соображениями об этих стихах и вообще о жизни. Где эта тетрадь? Где многочисленные, устные и письменные, талантливые, добротные и доброжелательные размышления, которыми он отзывался на творчество своих товарищей? Где уйма блистательных высказываний и недюжинных умопостроений, которые мы, его друзья, простодушно присвоили, и освоили, и приняли к сведению навсегда? Теоретическое наследие Сопровского фольклорно по преимуществу. Мы – тот рабочий, тот поэт, другие люди, я сам – и есть свидетели и живые доказательства существования Сопровского-мыслителя. От горечи я, конечно, преувеличиваю. Есть хорошие статьи, а работа об Иове, если память мне не изменяет, – просто шедевр. Но этих статей пять или десять, а его независимая талантливая мысль билась двадцать с лишним лет.