Эссе, статьи, рецензии
Шрифт:
Набокову-исследователю удается совместить пристрастность с добросовестностью: его кумир Гоголь в то же время по-человечески отвратителен, а ничтожный, с точки зрения Набокова, писатель Горький вызывает у автора сочувствие мытарствами своей молодости (кстати, поставленными под сомнение Буниным).
Но поклоннику Набокова в этой книге интереснее всего, разумеется, сам писатель, а не герои его лекций. Симпатии и антипатии Набокова могут сделать для нас понятнее личность автора. Интригует известная стойкая неприязнь Набокова к Достоевскому, уступающая в навязчивости разве что нелюбви к Фрейду. От раздражения потерявший бдительность, Набоков замечает, что большинство героев Достоевского невменяемы, ставит им диагнозы по учебнику психиатрии. Если на то пошло, многие герои самого Набокова тоже не могут служить образцом душевного здоровья. Похоже, дело не только в литераторском неприятии, но и в ревности к Достоевскому, обладающему, по
Творчество Набокова можно рассматривать как прощальный парад русской литературы XIX века, эссенцию классики, культурный уксус; отсюда – и блеск, и местами нарочитость. Непредвзятому и внимательному читателю литературная техника внезапного перехода из бодрствования в сон, из яви в бред, мастером которой был Набоков, приведет на память как раз Достоевского. Равнодушие к цельному мировоззрению, вызывающее пренебрежение к сверхидеям напоминают о Чехове. А взгляд на мир с точки зрения болезни в “Подлинной жизни Себастьяна Найта”, “серый ландшафт боли”, вспышка агонизирующего сознания, при свете которой жизнь и смерть внезапно оказываются вовсе не тем, чем принято было считать, обнаруживают безусловное родство со “Смертью Ивана Ильича”.
Может быть, имелось гордое намерение: классический период русской литературы, начавшийся с пушкинской гармонии, гармонией же и завершить, но уже своей. Дерзкое начинание удалось. Почти. Парк и лес сходны во многом, подчас неотличимы. Но если в лесу нас впечатляет стихийная мощь, то в парке ценится не в последнюю очередь замысел и воля архитектора.
При чтении этих лекций охватывает сложное побочное чувство: восхищения? жалости? вины? Так и видишь, как наш гениальный соотечественник, лектор средних лет, из года в год поднимался на кафедру и терпеливо на английском языке объяснял доброжелательным и любознательным американским недорослям всякие диковинные вещи – от одержимости истиной до устройства и назначения коньков.
1996
Оборотень Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова. – М.: Новое литературное обозрение, 2000
Слова, сказанные Владимиром Набоковым в адрес Гоголя, допустимо без натяжки переадресовать самому Набокову: “…появление такого писателя <…> можно приписать непонятной причуде какого-то духа, ведавшего развитием русской словесности…” Набоков неизменно поражал, и вполне естественно, что весь его творческий путь сопровождался гулом критических отзывов – недоуменных, восторженных, бранных. Под нарядной обложкой добротной (как и все, издаваемое “НЛО”) книги собраны рецензии и эссе российских и западных литераторов, посвященные русско– и англоязычному творчеству Сирина-Набокова. Интернационал известных писателей и критиков: Глеб Струве, Адамович, Айхенвальд, Ходасевич, Георгий Иванов, Эдмунд Уилсон, Найпол, Роб-Грийе, Станислав Лем, Роберт Конквест, Апдайк, Энтони Берджесс и многие другие – перечень имен впечатляющий! (Правда, большинство переводов, мягко говоря, посредственны, так что стилистическая победа задаром досталась соотечественникам.)
С досадой провинциала читаешь русский раздел тома: наше “первооткрывательство” Набокова в 70-е годы, кухонное словоговорение кажутся пародией на прозвучавшее в эмиграции четырьмя десятилетиями раньше. Метрополия выглядит захолустьем. Вообще, в недавней эпидемии потайного увлечения Набоковым было много от ущерба. Интеллигенция боготворила Сирина-Набокова примерно за то же, за что народ попроще привязался к Штирлицу-Исаеву: вроде и свой, но как не по-нашенски элегантен! Утер нос Западу! А имморализм, которым критики “первой волны” часто попрекали автора, советскому читателю с его понятной аллергией на идеологию и красивые словеса даже импонировал.
Прежде всего в Набокове смущает классическое всесилие художественного вымысла при почти полном отсутствии в его писаниях биографических “концов”. Мы слабо верим в чистый полет фантазии, в дым без огня, потому что развращены “подглядыванием” за романтиками, мастерами напоказ перетасовывать жизнь и искусство, нещадно передергивая. Набоков с нескрываемым удовольствием обманывает романтические ожидания читателя. Хороший семьянин; маэстро, исправно посвящающий книги жене; лектор-педант; либерал с брюшком и нероковой страстью к энтомологии – образ жизни и облик нарочито будничные. В своем роде итальянец-импровизатор из “Египетских ночей”! На таком безмятежном фоне метафизическая искушенность Набокова озадачивает вдвойне. И быть может, он не просто водил за нос очередного интервьюера, когда ответил на поставленный ребром вопрос о вере в Бога: “Я знаю больше, чем могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выраженным, не знай я большего”.
У писателя как у частного лица метафизика может вызывать и апатию, но чем значительнее его дарование, тем настойчивее попытки пересоздать собственными силами все мироустройство. Поэтому Бог, скажем, Толстого с неизбежностью приобретает черты самого Толстого, а Творец по-набоковски – этакий верховный Владимир Владимирович. “Набоков очищает вселенную ото всего, что не является Набоковым” (Джойс Кэрол Оутс).
Снова же, слова, обращенные к Гоголю, о том, что в существование дьявола автор “Мертвых душ” “верил куда больше, чем в существование Бога”, рикошетом попадают в самого Набокова. Его, как и Гоголя, отличала повышенная чувствительность к пошлости – наиболее вероятному способу жизнедеятельности князя тьмы в здешнем мире. Дьявол Набокова сродни черту Ивана Карамазова (еще один повод для неприязни к Достоевскому!), это не “печальный демон, дух изгнанья”, а похохатывающий буржуа в подтяжках, недобрый шутник, подбивающий героев сочинений на поступки, нешуточные последствия которых ведомы ему одному.
Около семидесяти лет назад культурному сообществу внезапно предстал писатель-оборотень: принципиальный беллетрист и только беллетрист – но с угадываемыми под пиджаком угловатыми очертаниями перепончатых крыльев. Читатель продвигался “по этим похожим на сновидения страницам в атмосфере красоты, ужаса и смеха” (Филип Тойнби). Русская литература с ее традиционными – вынь да положь – сверхзадачами служения и пробуждения добрых чувств была не готова к появлению подобного автора – и напугана. (Внешняя легкость, с которой Набоков в свой срок сменил родной язык на английский и сумел стать образцом стилистической изощренности в чужой литературе, только усугубила ощущение чего-то нечеловеческого в природе этого дарования.) От нависшей эстетической угрозы многие русские критики отгораживались дежурными сетованиями на отсутствие “единого на потребу”. Запад же, как ему и положено, больше внимания уделял ремеслу, мастерству Набокова, способного, по замечанию Апдайка, “заново научить читать”. Но и у западных критиков подчас сдавали нервы, и они срывались на крик, например, по поводу “Бледного пламени”: “Это такое же зло, как расовый предрассудок”.
Набокову было одиннадцать лет, когда преподаватель Тенишевского училища – как в воду глядел – предсказал своему ученику пожизненную, да и посмертную молву: “Для меня загадка. Слог – стиль – есть. Сути нет”. Но вот и другая точка зрения: не относиться “к Сирину всего лишь как к неотразимому виртуозу, все равно придаем мы этому слову порицающий или хвалебный смысл” (В. Вейдле).
Как бы то ни было, я советую прочесть эту книгу людям, небезразличным к творчеству Владимира Набокова. “Классик без ретуши” содержит интригу. Чем тщательней писатель скрывал свои подспудные духовные побуждения, тем азартнее дознание: изобретательные толкования, игра ума, изощренностью порой соизмеримые с отправным текстом.
Напоследок мне бы хотелось привести одно соображение Ходасевича. Оно, может быть, и не совсем кстати, но его следует постоянно иметь в виду при разговоре о литературе: “Кажется, в этом и заключена сущность искусства (или одна из его сущностей). Тематика искусства всегда или почти всегда горестна, само же искусство утешительно. Чем же претворяется горечь в утешение? – Созерцанием творческого акта – ничем более”.
2000
Обнажение приема
Искусство, как известно, игра. Глубинное осознание зачинщиком игры, художником, этого непреложного факта не всегда проходит безболезненно. Кто он, человек искусства, в конце-то концов: демиург или фокусник? Холод гордыни и жар самоуничижения, в которые время от времени бросает художника, объясняются в том числе и двусмысленностью избранного поприща. И бывает, что автор из лучших побуждений – будь то забота об общественном благополучии или страсть к объективной истине, к тому, “как оно есть на самом деле”, – ополчается на свой же несерьезный род деятельности, на его условности и приемы и с неизбежностью впадает в “неслыханную простоту”. Общество лишается художника, приобретая взамен моралиста, религиозного проповедника, политического агитатора. Но с другой стороны, творчество писателя, которому совершенно не в тягость постоянное пребывание в башне из слоновой кости, как правило, теряет насущность и, следовательно, обречено на поверхностное и даже снисходительное внимание ценителей литературы. Конфликт между жизнью понарошку и собственно жизнью неразрешим и чрезвычайно плодотворен. Многими шедеврами искусства человечество обязано дерзким – на грани безрассудства – игровым попыткам художественного вымысла освоить неокультуренную целину реальности.